Со временем мне стало известно многое: что Прессел не выслан, что никто из отказников, кроме меня, не арестован, что и с Тотом они блефовали. Ну и что? А если бы я этого не узнал, что-то изменилось бы? Надеюсь, что нет. И протоколы моих допросов остались бы такими же куцыми - ведь на них моя игра никак не отразилась. Когда позднее в лагере и тюрьме я рассказывал об этом периоде, ребята останавливали меня: "Да что ты все о каких-то пустяках говоришь, о розыгрышах каких-то! Кагебешники, может, и вовсе не заметили эту твою игру - они дело клепали. Вот о том, как они это проворачивали, ты нам и расскажи". Я напрягал память и с удивлением обнаруживал, что плохо помню ход допросов, даже тех, которые были связаны с центральными эпизодами обвинения. Все в конце концов укладывалось в стандартную формулу отказа от дачи показаний.
Да, надеюсь, протоколы остались бы теми же. Но сколько душевных сил сэкономила мне моя игра! При этом важно подчеркнуть: она удалась именно потому, что возвела стену между мной и КГБ и помогла мне замкнуться в своем мире. На протяжении долгих лет, проведенных в тюрьмах, я общался со множеством зеков и пришел к выводу: каждый, кто осмеливался начинать с органами игру "на сближение", неизменно терпел поражение, независимо от цели, которую ставил перед собой, - будь то поиск общего с ними языка, попытка сделки или стремление к почетному компромиссу, - ибо подобные игры, свидетелем которых я был, о которых слышал, ставили заключенного на одну ступень с его палачами, и, в конечном счете, он оказывался в их руках.
= * * *
От людей старшего поколения, сидевших при Сталине, от авторов "самиздатских" мемуаров узнали мы, родившиеся в сороковых, какой страшный смысл заключен в таких аббревиатурах как ЧК, НКВД, КГБ, таких невинных названиях как Лефортово, Лубянка, Бутырки, таких расхожих понятиях как следствие или допрос; о жестоких побоях и изощренных пытках, в результате которых узники подписывали все, что было нужно органам, сознаваясь в несовершенных преступлениях и давая показания на своих близких.
Теперь пытки официально запрещены. КГБ - витрина советского правосудия. Это вам не милиция, здесь рукам воли не дают, нецензурно не выражаются. Время от времени, правда, тебя могут "законно" пытать голодом и холодом в карцере, но и там будут обращаться к тебе исключительно на "вы". И шагая по коридорам Лефортовской тюрьмы, в которых всегда царила могильная тишина, мимо суровых, но вежливых старшин, я и представить себе не мог, что вон там, в самом конце, у грузового лифта, есть камера под названием "резинка", ибо стены ее обиты мягким упругим материалом, ударившись о который, не получишь ни перелома, ни простого синяка. Если того требовали "государственные интересы" и КГБ был уверен, что о судьбе жертвы не станет беспокоиться мировая общественность, зека заводили в нее и били. Били те самые вежливые старшины, обращавшиеся ко мне на "вы". А в то время, когда следователи уверяли меня, что психиатрия в СССР не используется для репрессий, тем, кого допрашивали в соседних кабинетах, показывали снимки людей с искаженными от невыносимой боли, страшными лицами, в которых ничего человеческого уже не оставалось. "Не хотите сесть, как они, на "вечную" койку - давайте показания", - говорили следователи. Обо всем этом я узнал только года через три, встретившись с теми, кто через это прошел.
Со мной же, как и с другими известными на Западе диссидентами, было иначе: долгие беседы, намеки, обещания, угрозы... Нас пытались сломить не физическим воздействием, а только - спасибо им! - психологическим.
Но и я после первых успехов в игре почувствовал себя неплохим психологом. Теперь, укрепившись на завоеванном плацдарме, нужно было сделать новый бросок вперед: дать им еще одно доказательство своей осведомленности и проверить их реакцию. В то же время я ожидал и от КГБ какой-нибудь тактической новинки - ведь не могут же они не понимать, что проиграли не только с Лернером, что у меня теперь есть основания сомневаться в каждом их слове. Стало быть, чтобы усилить свое давление на меня, КГБ следует немедленно пойти с козыря. С какого? Я ждал продолжения с интересом, но и с некоторым страхом, который, впрочем, старался преодолеть, говоря себе: чем раньше я заставлю их выложить все козыри, тем лучше.
Мое нетерпение объяснялось еще и тем, что я получил постановление о новом продлении срока следствия - сразу на четыре месяца (предыдущие были соответственно на два месяца и на три), и мне хотелось кое-что сказать Солонченко по этому поводу.
- Почему КГБ затягивает следствие? - спросил я его сразу же, как только вошел.
- А как же вы думали? - следователь был явно доволен, услышав этот вопрос; он, конечно, ожидал его. - Это показывает, насколько серьезно мы относимся к вашему делу. Всех сообщников допросить, все улики собрать и проанализировать, исповедь каждого покаявшегося записать и проверить -такая работа требует времени.
- И сколько же вы собираетесь этим заниматься?
- Да уж, думаю, год-полтора нам наверняка дадут. Наш долг - выяснить все детали, дать верную оценку поведения каждого из ваших приятелей - и до его ареста, и на следствии.
- Год так год, дело ваше. Жаль только, что обещаний не выполняете. Говорили, что буду сидеть с сообщниками, а приходится весь такой длинный марафон бежать в одиночестве.
Снова, как и после реплики о Лернере на предыдущем допросе, последовала напряженная пауза. Солонченко прямо сверлил меня взглядом, пытаясь определить, что мне известно. Впрочем, пауза на этот раз показалась мне не такой долгой и страшной, как в прошлый раз, и я выдержал взгляд следователя, довольно нагло при этом ухмыляясь.
Улыбнулся, наконец, и Солонченко, но холодно как-то, скривив губы:
- Ничего, главное, что к финишу вы придете не один. Так что не переживайте.
- Надеюсь, что, по крайней мере, в группе лидеров?
- О, на этот счет можете быть спокойны. Место среди призеров вам обеспечено.
Мы оба посмеялись, вроде бы радуясь, что такую острую тему свели к шутке. Тут я вдруг почувствовал легкую дрожь в руках - на сей раз от радостного возбуждения: ведь он сейчас фактически подтвердил, что никто из моих друзей не арестован! Игра продолжалась - и как легко я добивался успеха!
Еще немного похмыкав ("Какая у него натянутая, неестественная улыбка", - злорадно говорил я себе), следователь резко сменил тон на строго официальный и, перейдя к допросу, извлек из конверта очередной "преступный" документ. На этот раз - наше письмо Марше и Берлингуэру, руководителям французских и итальянских коммунистов.
* * *
Во второй половине семьдесят пятого года, после совещания в Хельсинки, интерес средств массовой информации на Западе к вопросу о правах человека в СССР снова заметно возрос. В кампанию критики преследования инакомыслящих в СССР неожиданно включились и лидеры крупнейших европейских компартий. Таким способом еврокоммунизм пытался утвердиться в качестве независимого движения, доказать, что он избавился от родимых пятен коммунизма советского образца. Конечно же, осуждение европейскими компартиями"большого брата" носило скорее характер деликатной педагогической укоризны, однако почему бы нам не попытаться нажать на советские власти и с этой стороны? Когда такая мысль пришла мне в голову, я сел и написал проект письма Марше и Берлингуэру. Было это в январе семьдесят шестого года. Впоследствии обращаться к еврокоммунистам с посланиями такого рода стало делом обыденным, но в то время подобный шаг выглядел по меньшей мере экстравагантным.
Письмо было коротким и сдержанным; я постарался сделать все, чтобы адресатам было трудно отвергнуть его как "грубую антисоветскую клевету". В нем приветствовался интерес коммунистических партий Запада к проблеме прав человека в СССР, предлагалось провести встречу активистов алии с руководителями итальянской и французской компартий, которые вскоре должны были приехать в Москву на съезд КПСС, и выражалась надежда на то, что в этот раз нас не подвергнут превентивному аресту, как это было перед началом прошлого съезда.
Сбор подписей я начал с Виталия Рубина. Известный ученый, общавшийся с представителями самых широких кругов московской интеллигенции, принимавший у себя по четвергам диссидентов всех мастей, он, как мне казалось, был из тех, кто открыт нестандартным идеям. И я не ошибся: Виталий пришел в восторг. Мы быстро отредактировали и отпечатали письмо, поставили под ним наши подписи и вместе пошли убеждать других. В тот же день к нам присоединились Борода, Лунц, Лернер, а вечером я уже звонил корреспонденту "Юманите", фамилию которого теперь, к сожалению, не помню. Наш диалог был уникальным в моей практике общения с западными журналистами.
- Алло, господин N, простите, я плохо говорю по-французски. Какой язык вы предпочитаете - английский или русский?
- Говорите по-русски, пожалуйста.
- Несколько советских граждан написали письмо Жоржу Марше. Если вас интересует его текст, я готов передать вам копию.
- О да, это очень интересно. Приезжайте ко мне. А о чем письмо?
- Его авторы - евреи, добивающиеся выезда в Израиль, - предлагают Жоржу Марше встретиться в феврале, когда он прибудет в Москву на съезд КПСС. Так когда и куда мне подъехать?
Тут последовала долгая пауза.
- Хм... Видите ли, я полагаю, что будет лучше, если вы пошлете мне это письмо по почте.
- А вы уверены, что оно дойдет? Может, все же надежнее, если я вручу вам его лично?
- Нет-нет, лучше по почте! - повторил корреспондент и повесил трубку.