В сборник известной русской писательницы Тэффи (Н. А. Лохвицкой; 1872–1952) вошли впервые публикуемые в нашей стране "Воспоминания" (1931) и пользовавшиеся огромной популярностью в России и за рубежом избранные рассказы разных лет, с большинством из которых также впервые познакомятся российские читатели.
Надежда Тэффи
НОСТАЛЬГИЯ
Он найдет только простой и правдивый рассказ о невольном путешествии автора через всю Россию вместе с огромной волной таких же, как он, обывателей.
И найдет он почти исключительно простых, неисторических людей, показавшихся забавными или интересными, и приключения, показавшиеся занятными, и если приходится автору говорить о себе, то это не потому, что он считает свою персону для читателя интересной, а только потому, что сам участвовал в описываемых приключениях и сам переживал впечатления и от людей, и от событий, и если вынуть из повести этот стержень, эту живую душу, то будет повесть мертва.
Автор
1
Москва. Осень. Холод.
Мое петербургское житье-бытье ликвидировано. "Русское слово" закрыто. Перспектив никаких.
Впрочем, есть одна перспектива. Является она каждый день в виде косоглазого одессита антрепренера Гуськина, убеждающего меня ехать с ним в Киев и Одессу устраивать мои, литературные выступления.
Убеждал мрачно:
- Сегодня ели булку? Ну, так завтра уже не будете. Все, кто может, едут на Украину. Только никто не может. А я вас везу, я вам плачу шестьдесят процентов с валового сбора, в "Лондонской" гостинице лучший номер заказан по телеграфу, на берегу моря, солнце светит, вы читаете рассказ-другой, берете деньги, покупаете масло, ветчину, вы себе сыты и сидите в кафе. Что вы теряете? Спросите обо мне - меня все знают. Мой псевдоним - Гуськин. Фамилия у меня тоже есть, но она ужасно трудная. Ей-богу, едем! Лучший номер в "Международной" гостинице.
- Вы говорили - в "Лондонской"?
- Ну, в "Лондонской". Плоха вам "Международная"?
Ходила, советовалась. Многие действительно стремились на Украину.
- Этот псевдоним, Гуськин, - какой-то странный. Чем странный? - отвечали люди опытные. - Не страннее других. Они все такие, эти мелкие антрепренеры.
Сомнения пресек Аверченко. Его, оказывается, вез в Киев другой какой-то псевдоним. Тоже на гастроли. Решили выехать вместе. Аверченкин псевдоним вез еще двух актрис, которые должны были разыгрывать скетчи.
- Ну, вот видите! - ликовал Гуськин. - Теперь только похлопочите о выезде, а там все пойдет, как хлеб с маслом.
Нужно сказать, что я ненавижу всякие публичные выступления. Не могу даже сама себе уяснить почему. Идиосинкразия. А тут еще псевдоним - Гуськин с процентами, которые он называет "порценты". Но кругом говорили: "Счастливая, вы едете!", "Счастливая - в Киеве пирожные с кремом". И даже просто: "Счастливая… с кремом!"
Все складывалось так, что надо было ехать. И все кругом хлопотали о выезде, а если не хлопотали, не имея на успех никаких надежд, то хоть мечтали. А люди с надеждами неожиданно находили в себе украинскую кровь, нити, связи.
- У моего кума был дом в Полтаве.
- А моя фамилия, собственно говоря, не Нефедин, а Нехведин, от Хведько, малороссийского корня.
- Люблю цыбулю с салом!
- Попова уже в Киеве, Ручкины, Мельзоны, Кокины, Пупины, Фики, Шпруки. Все уже там.
Гуськин развил деятельность.
- Завтра в три часа приведу вам самого страшного комиссара с самой пограничной станции. Зверь. Только что раздел всю "Летучую мышь". Все отобрал.
- Ну уж если они мышей раздевают, так где уж нам проскочить!
- Вот я приведу его знакомиться. Вы с ним полюбезничайте, попросите, чтобы пропустил. Вечером поведу его в театр.
Принялась хлопотать о выезде. Сначала в каком-то учреждении, ведающем делами театральными. Там очень томная дама, в прическе Клео де Мерод, густо посыпанной перхотью и украшенной облезлым медным обручем, дала мне разрешение на гастроли.
Потом в каких-то не то казармах, не то бараках, в бесконечной очереди, долгие, долгие часы. Наконец солдат со штыком взял мой документ и понес по начальству. И вдруг дверь распахнулась и вышел "сам". Кто он был - не знаю. Но был он, как говорилось, "весь в пулеметах".
- Вы такая-то?
- Да, - призналась. (Все равно теперь уж не отречешься.)
- Писательница?
Молча киваю головой. Чувствую, что все кончено, - иначе чего же он выскочил.
- Так вот, потрудитесь написать в этой тетради ваше имя. Так. Проставьте число и год.
Пишу дрожащей рукой. Забыла число. Потом забыла год. Чей-то испуганный шепот сзади подсказал.
- Та-ак! - мрачно сказал "сам".
Сдвинул брови. Прочитал. И вдруг грозный рот его медленно поехал вбок в интимной улыбке: - Это мне… захотелось для автографа!
- Очень лестно!
Пропуск дан.
Гуськин развивает деятельность все сильнее. Приволок комиссара. Комиссар страшный. Не человек, а нос в сапогах. Есть животные головоногие. Он был косоногий. Огромный нос, к которому прикреплены две ноги. В одной ноге, очевидно, помещалось сердце, в другой совершалось пищеварение. На ногах сапоги желтые, шнурованные, выше колен. И видно, что комиссар волнуется этими сапогами и гордится. Вот она, ахиллесова пята. Она в этих сапогах, и змей стал готовить свое жало.
- Мне говорили, что вы любите искусство… - начинаю я издалека и… вдруг сразу, наивно и женственно, словно не совладев с порывом, сама себя перебила: - Ах, какие у вас чудные сапоги!
Нос покраснел и слегка разбухает.
- М-м… искусство… я люблю театры, хотя редко приходилось…
- Поразительные сапоги! В них прямо что-то рыцарское. Мне почему-то кажется, что вы вообще необыкновенный человек!
- Нет, почему же… - слабо защищается комиссар. - Положим, я с детства любил красоту и героизм… служение народу…
"Героизм и служение" - слова в моем деле опасные. Из-за служения раздели "Летучую мышь". Надо скорее базироваться на красоте.
- Ах нет, нет, не отрицайте! Я чувствую в вас глубоко художественную натуру. Вы любите искусство, вы покровительствуете проникновению его в народные толщи. Да, в толщи, и в гущи, и в чащи. У вас замечательные сапоги… Такие сапоги носил Торквато Тассо… и то не наверное. Вы гениальны!
Последнее слово решило все. Два вечерних платья и флакон духов будут пропущены как орудия производства.
Вечером Гуськин повел комиссара в театр. Шла оперетка "Екатерина Великая", сочиненная двумя авторами - Лоло и мною…
Комиссар отмяк, расчувствовался и велел мне передать, что "искусство действительно имеет за собой" и что я могу провезти все, что мне нужно, - он будет "молчать, как рыба об лед".
Больше я комиссара не видала.
Последние московские дни прошли бестолково и сумбурно.
Из Петербурга приехала Каза-Роза, бывшая певица "Старинного театра". В эти памятные дни в ней неожиданно проявилась странная способность: она знала, что у кого есть и кому что нужно.
Приходила, смотрела черными вдохновенными глазами куда-то в пространство и говорила:
- В Криво-Арбатском переулке, на углу, в суровской лавке, осталось еще полтора аршина батиста. Вам непременно нужно его купить.
- Да мне не нужно.
- Нет, нужно. Через месяц, когда вы вернетесь, уж нигде ничего не останется.
В другой раз прибежала запыхавшаяся:
- Вам нужно сейчас же сшить бархатное платье!
- ?
- Вы сами знаете, что это вам необходимо. На углу в москательной хозяйка продает кусок занавески. Только что содрала, совсем свежая, прямо с гвоздями. Выйдет чудесное вечернее платье. Вам необходимо. А такой случай уж никогда не представится.
Лицо серьезное, почти трагическое.
Ужасно не люблю слова "никогда". Если бы мне сказали, что у меня, например, никогда не будет болеть голова, я б и то, наверное, испугалась.
Покорилась Каза-Розе, купила роскошный лоскут с семью гвоздями.
Странные были эти последние дни.
По черным ночным домам, где прохожих душили и грабили, бегали мы слушать оперетку "Сильва" или в обшарпанных кафе, набитых публикой в рваных, пахнущих мокрой псиной пальто, слушали, как молодые поэты читали сами себя и друг друга, подвывая голодными голосами. Эти молодые поэты были тогда в моде и даже Брюсов не постыдился возглавить своей надменной персоной какой-то их "эротический вечер"!
Всем хотелось быть "на людях"…
Одним, дома, было жутко.
Все время надо было знать, что делается, узнавать друг о друге.
Иногда кто-нибудь исчезал, и трудно было дознаться, где он: в Киеве или там, откуда не вернется?