- Да, мой друг, - продолжал начитывать мне Домбрович. - Твоя теперешняя зрелость еще внешнего характера. Ты много знаешь по искусству любить, но все это ты теперь глотаешь залпом. Ты резвишься, ты рвешься в самый водоворот наслаждений и все-таки не будешь знать им настоящей цены до поры до времени.
Разговор этот происходил у него в кабинете. Он подошел к шкапчику, вынул оттуда довольно толстую книжку в красном сафьяне и показал мне ее.
- Ты читала ли эту вещь?
- Ты знаешь, что я читала все твои классические книги.
- Ну, а этой, наверно, не прочла. Я тебе ее подарю. Это, мой друг, исповедь большого мудреца: "Les confessions de Jean Jacques".
- Руссо?
- Да, голубчик. В мире нет лучшего романа, да вряд ли и будет когда-нибудь. Почему? - спросишь ты… Потому что в романе только тогда встает живой человек, когда вся его суть рассказана с полным бесстрашием, без всяких прикрас. Тут все равно, великий он человек или простой смертный. Вот мы с тобой простые смертные. Но возьми мы десть бумаги и опиши мы себя до самых потаенных углов своего личного я, и мы оставим два бессмертных произведения. Беда только в том, что, кроме гениальных людей, этой простой шутки никто не может сделать. Нынче господа Доброзраковы тоже знакомят со своим душевным навозом. Он, правда, воняет; но и только.
- Почем знать, - рассмеялась я, - может быть, мои confessions тоже когда-нибудь прославятся?
- Разве ты пишешь журнал?
- А как бы ты думал?
- Отчего ж ты мне об этом никогда не говорила?
- Так, тебя слушала… Я несколько раз хотела показать тебе кое-что, особенно то место, где я на тебя злобствовала. Вот эта кушетка была также описана.
- Покажи, голубчик, покажи. Какая, однако, ты дикая и занимательная особа: никогда бы я не подумал, что ты ведешь дневник. Каждый день?
- Почти каждый.
- И помногу?
- Теперь нет, заленилась. А вот когда вы изволили вступать со мною в философические разговоры, страниц по пятнадцати; просиживала до шестого часа.
- Знаешь что: ты мне отдай свой журнал в ту минуту, когда подпишешь мою отставку.
- Чтоб ты из него сделал роман? Знаю я вас, сочинителей! Вы из всего извлекаете пользу. Уж я себя так и вижу в печати. Ты меня изобразишь во всех подробностях.
- Очень бы стоило! В тебе важна чистота инстинктов.
- Ну, уж не подделывайся, Домбрович, - перебила я его. - Кое-что я тебе прочитаю из моей тетрадки, а в роман меня все-таки не смей вставлять. Если тебе нужны будут деньги, а больше ты ничего не придумаешь, я у тебя куплю сюжет.
- По рукам! Но мы удалились от Руссо. Разверни ты эту красную книжку на странице двести тридцать седьмой, так кажется. Руссо тут описывает вторую, по счету, женщину, с которой он был в связи.
Вернувшись домой, я не выпускала из рук книжки Руссо, проглотила почти всю.
И что же? Самые лучшие места - любовные. Какой он там ни был великий мудрец, а все-таки описывает со всеми подробностями свои отношения к женскому полу.
Завтра мы с Капочкой поднимем такую возню! Я придумала явиться всем в костюмах. От сочинителя потребовала, чтобы он был одет пьеро. С его длинной фигурой будет очень смешно.
Костюм свой я приготовила в Толмазовом переулке и сниму его после ужина.
Ариша опять бы мне сделала чувствительную сцену, если б я явилась перед ней в виде нимфы. Домбрович сам мне нарисовал…
Да, завтра у нас пойдет "дым коромыслом". Это - выражение моей прелестной плясуньи. Я ее обожаю!
3 апреля 186*
Воскресенье
Срам! Ужас! Ах я окаянная!
Не могу писать…
Нет, я должна все рассказать, от слова до слова.
Боже мой, как я страдаю!
Вот как было дело. После обеда я легла спать, готовилась к ночи… В половине девятого я послала за каретой и поехала в Толмазов переулок. Туда был принесен мой костюм. Домбрович меня дожидался. Мы с ним немножко поболтали; он поправил мою куафюру на греческий манер. В начале десятого мы уже были на дворе нашей обители. Порядок был все тот же. Мы сейчас отослали извощика. Когда я посылаю Семена нанимать карету, я ему говорю, чтоб он брал каждый раз нового извощика и на разных биржах.
Поднялись мы по лестнице. Домбрович говорит мне:
- У тебя ключ, отопри.
Он мне, недели две тому назад, дал ключ на всякий случай и сказал мне еще тогда:
- Я иногда бываю рассеян; а у вас, женщин, память лучше. Береги его.
Я сунула руку в карман платья: ключа не было.
- Забыла? - спрашивает Домбрович.
Вспомнила я тут же, что оставила его на туалетном столике, когда Ариша чесала мне голову.
- Что делать? - прошептала я. Возвращаться нам не хотелось.
- Я позвоню, - сказал Домбрович. - Кто-нибудь там уже есть. Они догадаются.
Он позвонил тихо, два раза.
Отпер нам le beau brun. Я очень обрадовалась, что Капочка тут, и бросилась в ее келью.
Одевание было продолжительное. Капочка восхитилась моим костюмом. Она сама была одета баядеркой в тигровой коже и с венком из виноградных листьев. Я ее упросила надеть как можно меньше тюник, как в Париже… она согласилась.
Мой костюм был греческий, style pur, как выразился Домбрович: руки все обнажены, с широкими браслетами под самые мышки, тюника и péplum полупрозрачная. Одно плечо совсем открыто, сбоку разрез до колена. Я надела даже сандалии из золотых тесемок.
Когда я стала перед трюмо, Капочка пришла в неистовый восторг… Я действительно была хороша.
Не было конца нашему вранью. Мы с ней нежничали, точно влюбленные… В одиннадцать часов собрались мы все в залу. Маскарад удался как нельзя лучше. Все мужчины были шуты гороховые: Домбрович - пьеро, Борис Сучков - паяцем, граф - диким (un sauvage), Шварц - чертом и Володской - Бахусом. Бахус вышел неподражаем.
Из женщин одна только немка Шпис имела глупость явиться бержеркой: избитый и скучнейший костюм. Додо Рыбинская была одета в восточный наряд, а Варкулова - маркизой с таким лифом, какой носили при Людовике XV.
Все так были рады, что мне пришла идея затеять такой souper-costume. Во всех нас вселился бес: за чаем мы уже бесновались не меньше, чем за ужинами прошлые разы.
Капочка была чистая вакханка. Она выделывала Бог знает какие вещи.
Музыка, пенье, пляс - все это шло колесом. Я двигалась, болтала, пела в каком-то чаду.
Ужинать мы сели раньше обыкновенного. Пели мы все хором. Мужчины предлагали невозможные тосты.
Ужин перешел в настоящую оргию. И я всех превзошла! Во мне не осталось ни капли стыдливости. Я была как какая-нибудь бесноватая. Что я делала, Боже мой, что я говорила! Половину я не помню теперь; но если б и вспомнила, я не в состоянии записать этого.
Сквозь винные пары (шампанского мы ужасно выпили) раздавался шумный хохот мужчин, крики, взвизгиванья, истерический какой-то смех, и во всей комнате чад, чад, чад!
Нет, я не могу кончить этой сцены, этой адской сцены…
И вдруг, прижимаясь к Капочке, сквозь какую-то пелену я вижу посредине комнаты, в двух шагах от меня, фигуру в черном. Я приподняла голову, всмотрелась. Близорукие мои глаза плохо разбирали предметы…
Я обомлела и сейчас же почувствовала, что вся кровь прилила к сердцу.
Черная фигура был Степа!
Я так и осталась в объятиях Капочки и, как безумная, уставила на него тупой взгляд.
Он тоже, бледный как смерть, стоял, нагнувшись. Губы его даже побелели и дрожали. Я без всякой мысли осматривала его лицо, бороду, которой у него прежде не было, короткую визитку, сапоги… В одной руке он держал белый фуляр, ь другой меховую шапку.
Это продолжалось несколько секунд.
Он точно спал с неба, никто его не заметил…
После столбняка я вдруг вскочила, как ужаленная, и оттолкнула вакханку, так что она повалилась на диван.
Я со злостью бросилась на него и, задыхаясь, прошептала:
- Зачем ты здесь! Ступай вон!
Музыка прекратилась. Я ни на кого не обращала внимания; но в эту минуту все, верно, оглянулись на нас.
Степа судорожно взял меня за руку.
- Маша! - вырвалось у него. Звук этого слова так меня и пронзил. Я испугалась, как-то вся съежилась, сама схватила его за обе руки. Сердца у меня точно совсем не было в эту минуту. И такой стыд вдруг обдал всю меня, что я готова была броситься куда-нибудь под диван, под стол…
Предложи мне тогда умереть, сейчас же, в один миг, я бросилась бы на смерть, как на спасение.
Больше ни я, ни он не промолвили ни одного звука. Он меня вывел в переднюю. Я сама нашла свой салоп и башлык. Он свел меня вниз, кликнул карету, посадил меня и сам сел рядом.
Холодный воздух пахнул мне в лицо. Я вся простыла; но губы мои точно что сковало. И какая-то вдруг тупая злость поднялась на сердце. Злость и страх. Я почувствовала себя в этой карете точно в клетке, в каменном мешке, в могиле. Я была преступница, пойманная на месте преступления. Мне представлялись впереди: казнь, позор. Этот человек сидел тут рядом, как полицейский сыщик. Одну минуту я его страшно ненавидела. Как перед Богом, я способна была кинуться на него, будь у меня в руках хоть что-нибудь! Я схватилась даже за ручку кареты и хотела выпрыгнуть, хоть я и видела, что мы ехали по Английскому проспекту, к моей квартире.
"Что нужно ему от меня? - вертелось у меня в голове. - Как он смел явиться туда, с какого права сделал он меня своей пленницей?"