- А не сгорит?
- Думаю, не сгорит, - сказал Пронякин. - Ну, может, так, немножко испаряться будет.
- А ты в шахматы играешь? - спросил Антон. Он обладал счастливой способностью быстро забывать свои огорчения.
- Нет, не играю.
- Давай сыграем, - сказал Антон. Он уже вытряхивал фигуры на стол.
- Опоздаешь ведь.
- Давай работай, больше проговоришь.
- Сказал же - не умею.
- А я, думаешь, умею?
Пронякин накрыл письмо тетрадью. Он уже понял, что так ему не отделаться. Фигуры были огромные, точно играли не люди, а самосвалы. Одной пешки не хватало, и Антон заменил ее куском бурого камня, синеватого на изломе.
- Это что? - спросил Пронякин.
- Руда, - ответил Антон. И первый пошел конем, хотя у него были черные.
Почему он начинал конем, трудно было понять. Должно быть, он ему нравился реальным сходством с лошадью.
Через минуту Пронякин взял у него этого коня и кусок руды, а еще через пятнадцать ходов, очень хитрых и достаточно примитивных, загнал короля в угол и принялся за свое письмо.
"…Ты шифоньер продай, чего за него держаться, а кровать никелированную мы и в Белгороде купим, себе же дороже везти. Но денег особенно не жалей, до Рудногорска лучше таксишника найми, а если компания подберется, то будет совсем недорого. И приезжай, не медли, а то я уже по тебе, честно, соскучился…"
Антон мучительно думал. Он еще не догадался, что уже получил мат.
- А вот так? - спросил он, с торжеством двигая ладью.
- Иди к Богу в рай, - сказал Пронякин. - Припух ты давным-давно.
- Брешешь.
- Ну сиди, думай.
Но Антон не стал думать. Он поверил Пронякину на слово.
- А говорил - не умеешь. Чудак! Но ты мне все-таки нравишься.
- Ты мне тоже.
- А по новой? - спросил Антон.
- Иди к Богу в рай.
Пронякин терпеливо ждал, когда он уйдет. Но он вернулся и просунул голову в дверь.
- На танцы пойдешь?
- Пойду, - нехотя отозвался Пронякин.
- В тумбочке у меня галстучек - девки прямо стонут. Только гляди, чтоб они его помадой не заляпали.
И ушел наконец, грохая сапожищами в коридоре.
"…Может, здесь-то и заживем, как мы с тобой мечтали, - выводил Пронякин. - И все у нас будет, как у людей. Но и прошлую нашу жизнь забывать не будем. Жду тебя скоро и остаюсь уверенный в твоей любви любящий муж твой Пронякин Виктор".
Он заклеил письмо и, выйдя, опустил в ящик на фонарном столбе. Потом распаковал чемодан и оделся в темно-синий костюм, купленный проездом в Москве. Костюм сидел на нем неважно, но была сильная надежда на Антонов галстук, который и впрямь оказался выше всех ожиданий. Он зачесал свои длинные пряди, побрызгался "Шипром" и положил в кармашек, уголком вверх, надушенный платок. В зеркальце он увидел свой глаз, разрезанный несколько косо, смуглую твердую скулу и трудную складку возле широкого коричневого рта. Он никогда не задумывался, красив ли он, он хотел знать, выглядит ли он прилично.
Таким появился Пронякин на танцплощадке Рудногорска - на пятачке асфальта, шагов двадцати в диаметре, посреди огромного холмистого пустыря. Пустырь имел большое будущее, он находился в центре поселка и мог рассчитывать на звание главной площади города. Но пока он был завален грудами щебня и дранки, заставлен штабелями кирпича и фанерными симметричными строениями известкового цвета, с необходимыми индексами "Ж" и "М". Проходя этим пустырем в полдень, когда по асфальту расхаживали гуси и козы и девочки играли в классы, Пронякин мог бы подумать, что здесь едва хватило бы места для двадцати пяти или тридцати танцующих пар. Но вечером, к его приходу, их было восемьдесят или сто, а парни и девчата все подходили из темноты с непреклонным намерением взять свое.
Он побродил вокруг да около и выбрал себе девицу, которую никто не приглашал. Это, впрочем, вполне сходилось с его правилами. Самых ярких следовало остерегаться, если ты вызвал к себе жену. В отъездах он позволял себе кое-что и помимо танцев, но там он и не боялся чужих языков.
- Протиснемся или с краешку? - спросил он ее.
- Мне все равно.
Но ей было не все равно. Ей хотелось протиснуться. Ей хотелось быть поближе к свету, чтоб ее видели с ним.
- Тогда протиснемся. - Он взял ее за руку, и они протиснулись и заняли случайно освободившийся вершок. - Так - хорошо?
- Так хорошо.
Радиола сыграла бразильскую самбу и начала несравненную "Тишину". Пары пошли медленно и по кругу, и он тоже повел свою даму по кругу, крепко держа ее руку у запястья. Он не был уверен, что это нравится ей, но так, он видел, танцевали в Белгороде.
- Давно вы здесь? - спросил он, чтобы что-нибудь спросить. - Имею в виду: в Рудногорске.
- Не знаю. Мне кажется, очень давно. А на самом деле всего лишь третий месяц. Как видите, не с первого гвоздя, как любят здесь говорить.
- Понятно, - сказал он, чтобы что-нибудь сказать.
- И еще здесь любят говорить: "практически неисчерпаемо". Это - о руде. У вас еще будут какие-нибудь вопросы?
Ему не нравилось, что она все время щурится, улыбаясь. Как будто тусклый свет фонаря мог резать ей глаза. И лоб у нее был слишком высокий и выпуклый.
- Пока что не имею, - сказал он.
"Тишина" кончилась. Но пары не расходились. На "пятачке" становилось все теснее.
- Ничего не поделаешь, - сказала она, - вам придется весь вечер танцевать со мною. Нам уже не выбраться отсюда.
- Тогда уж познакомимся. Виктор.
- Маргарита. Но лучше зовите меня просто Ритой… Если вам это интересно, я немножко стесняюсь своего имени. Мне хотелось бы какое-нибудь простое-простое имя… Ну, не обязательно Глафира или Прасковья, но хотя бы Маша или Ольга.
- И так сойдет, - сказал он слегка насмешливо.
Радиола завела какой-то мексиканский фокстрот. Ребята - в клетчатых пиджаках, ковбойках и просто в майках - танцевали, энергично оттопыривая зад и притопывая одной ногой; лица у них были страдальчески-вдохновенные. Девчата посмеивались и переговаривались друг с другом. Они не принимали танец так близко к сердцу.
- Нравится вам здесь? - спросила она.
- Есть, пожалуй, где и повеселее.
- Не знаю. Я жила в Москве. Ну, еще в Ленинграде. Но это - в детстве, когда мама называла меня Марго.
Со всех сторон на них напирали, толкали, и невольно она прижималась к нему низкой и мягкой грудью. Это было не очень приятно, потому что он совсем ничего к ней не чувствовал. И потом ему как-то трудно было представить себе ее в детстве.
- Девчонки наши воют: нет того, нет другого, безумно скучают по Москве. Но в конце концов для чего мы сюда приехали? Разве не для того, чтобы чувствовать себя участниками большого, настоящего дела? Разве это не радостно? Я им это каждый день говорю.
- А они что?
- А они? "Чувствуем, радостно, только в театр хочется". Или "на каток". Но это у них, конечно, пройдет. У меня это давно прошло. И мне здесь живется как-то окрыленно. Приятно ведь написать маме: "Мы уже прошли пласты сеноман-альба, апт-неокома, пробились к самому келловею".
- Что вы говорите! - вежливо изумился он. - Неужели к самому келловею?
- Что значит "к самому"! Уже давно штурмуем. А вы разве здесь недавно?
- Второй день.
- Вы, наверное, экскаваторщик? Или взрывник?
- Водитель на самосвале.
- Ну, все равно. Вам тоже предстоит штурмовать келловейский пласт, пробивать окно в руду. Если б вы знали, как я вам завидую!
- А у вас, простите, какая специальность?
- Горнячка. Этой весной окончила институт. Но я работаю не на карьере. В рудоуправлении. Готовлю документацию к чертежам, всевозможные исходящие, если запрашивают Москва или Белгород. А они запрашивают чуть не каждый день. Не знаю, может быть, вам это покажется скучным. Но, наверное, моя работа нужна, если меня сюда поставили?
- Наверно, нужна… Даром же не поставят.
Радиола опять завела "Тишину".
- Нужно уметь во всем находить хорошее, - сказала она. - Вот посмотрите, кто-то повесил радио выше фонаря, и его в темноте не видно. Можно подумать, что музыка льется откуда-то с неба, правда?
Он посмотрел вверх. В конусе фонарного света бились ночные мотыльки. Ночь была темна, ни одна звезда не пробивалась сквозь облака, и едва достигал сюда свет дальних домов и бараков. Больше он ничего не увидел и посмотрел на нее. Она была вся захвачена танцем и раскачивалась, задумчиво сощурясь и напевая. В нем шевельнулось что-то вроде восхищения, он хотел бы так уметь говорить, как она.
- Ничего пластиночка, - сказал он, кивая вверх. - Берет. Держит.
- К сожалению, это последняя. Уже одиннадцать, а наш радист очень пунктуален.
"Тишина" кончилась, и в громкоговорителе послышался щелчок. Но шарканье ног по асфальту еще продолжалось. Пары не расходились. Они танцевали без всякой музыки.
- Собака он, ваш радист, больше никто, - сказал Пронякин. - Меня б туда посадили, так я б до утра заводил. А почему нет, ежели народу хочется?
Она мягко улыбнулась, округляя губы.
- Мало ли чего нам хочется. Может быть, его ждет жена или еще кто-нибудь. Или он думает о тех, кому рано вставать на работу. Все ведь можно объяснить по-хорошему, правда?
- Что же он, лучше их знает, чего им надо? Инструкция у него, вот и закрывает лавочку.
Она опять улыбнулась ему.
- Боже, как вы мне напоминаете наших девчонок. Даже слова те же: "инструкция", "лавочка". И "вот я бы!" "вот мы бы!". Но разве можно скулить, жаловаться, если живешь среди таких людей?
- Каких же это?