Это равнодушное сообщение почему-то очень нехорошо подействовало на начальника. Он покраснел до корней коротко остриженных волос, торопливо обтер салфеточкой запачканные вареньем губы и закричал грубо и сердито:
- Нечего там смотреть на всякие глупости! Может встретиться совсем неподходящее зрелище для молодой девушки. Что за привычка вечно торчать на этом окошке? Вот, завтра же прикажу его замазать краской, чтобы ничего не было видно. Обязательно прикажу…
Леночка сделала круглые глаза.
- Но ведь просто бревна, папочка! Бревна и ящики. И вообще здесь никогда не бывает ничего неприличного. Один бедненький арестант, вон там, наверху, вчера смотрел-смотрел на меня, и вдруг поклонился. У него оказались очень хорошие манеры. Он, должно быть, из интеллигентных, папа.
- Глупости… Подлецы одни там сидят! Вот изругают тебя, так будешь знать. И в бревнах ничего особенного нет. При тюрьме мастерские. Туда и везут.
- Да ведь и я тоже говорю, что ничего особенного.
Леночка обиделась и ушла. Начальник проводил ее долгим и подозрительным взглядом, с сердцем бросил салфеточку и отправился вниз. Сердце у него билось часто и больно, в висках шумело и, чтобы оправиться, он должен был разрядить на чем-нибудь запас своего волнения. Поэтому он сначала заглянул в контору, но, не отыскав там никакой неисправности, позвал старшего надзирателя и отправился в главный корпус.
X
Чаще других в смертном коридоре дежурят посменно два надзирателя: один уже пожилой, русый, с волнистой бородой и поблекшими голубыми глазами. Другой - молодой, франтоватый, всегда гладко выбритый и с закрученными кверху черными усиками. Русого всегда клонит ко сну, и на локтях потертого мундира у него вшиты свежие темные заплатки. Молодой всегда бодр и доволен собой. Друг друга они ненавидят, и поэтому в добродушии русого чувствуется иногда что-то фальшивое, а красивый с усиками бывает временами искусственно злобен.
Другие надзиратели, по возможности, избегают дежурств у смертников, - хотя хлопот и ответственности здесь, в сущности, очень немного.
Сдавленный низкими сводами зловонный воздух малого коридора, как будто, скопил в себе весь тот ужас, все те тревоги и думы, которые давно уже поселились в тесных камерах. И кто дышит этим воздухом, тот невольно заражается этими думами и в своих мыслях сам становится похожим на смертников.
Только не эти двое. Они привыкли. Лица заключенных - для них обыкновенные, обыденные лица; их слова и крики ничем не отличаются от обычного заглушенного шума тюрьмы.
Когда в коридоре слишком шумно, русый, точно так же, как и красивый, начинает подумывать, что недурно было бы кое с кем покончить поскорее. Тогда будет просторнее в камерах. Но русый думает это про себя, втихомолку, а красивый ругается и ворчит.
- Пропасти на вас нет! Галдят, галдят… Голова идет кругом. Хотя бы подавили вас поскорее…
Сегодня Буриков - красивый - сменился в полдень, перед самым обедом. Передал русому маленькую связку ключей. Русый подтянул кушак, расправил бороду, сел на скамеечку.
Крупицын зовет его из своей камеры.
- Дядька, а дядька!
Русый откликается на зов, не поворачивая головы.
- Ну, чего тебе?
- Нет ли чего новенького на белом свете?
- Новенького? - русый задумчиво гладит бороду. - Новенького для тебя, пожалуй, ничего нету. Тюрьма все та же и камера та же. И на обед - борщок с хлебом.
- Что же, для меня свет-то клином сошелся? Может, закон какой вышел. Или начальник опоросился. Все ж таки любопытно!
- Ничего для тебя нет любопытного. Сиди уж!
Из пятого номера ласковым вкрадчивым голосом спрашивает Иващенко:
- Дядька, а господин начальник не пожалует сегодня на поверку?
- Этого я знать не могу. Захочет, так пойдет.
- Я, собственно, насчет больничной пищи хочу ходатайствовать. Не принимает душа борща этого самого.
- Не принимает, так и не ешь! Водички полакай. Рылом не вышел, чтобы тебя вермишелями кормить.
Надзиратель сегодня почему-то непривычно груб с кривоногим, но Иващенко не смущается. Отвечает уже иначе, с явственным оттенком нахальства в надтреснутом голосе:
- Это мы еще посмотрим, как начальство взглянет! Может быть, и котлетку на завтрак получать будем.
- Держи карман шире…
Крупицын прислушивается, навострив ухо. Ему, как и Абраму, давно уже не нравится перемена в кривоногом, и он тщетно старается угадать ее причину. Рождается иногда смутная догадка, но Крупицын поспешно отгоняет ее, пока еще она не успела прочно угнездиться в голове.
Шепотом подзывает надзирателя.
- Бородач, иди поближе! Да не бойсь, не укушу. Дело есть!
Русый нехотя наклоняется к форточке.
- Ты врешь, дядька! Какие новости есть? Я по глазам вижу. Вон, как они моргают у тебя. Какие новости?
- У парашника на носу чирей вскочил.
- Эх, бородач! Я думал, ты - человек, а ты не лучше Бурикова. Скажи по правде, зачем Иващенку намедни в контору водили?
- Как перед Истинным - не знаю! А тебе-то какое горе?
- Тут нагорюешься… Неужели в конторе не говорили, - зачем?
- Надо мне спрашивать… Да и не знает никто. Разве старший…
- С глазу на глаз разве были?
- С глазу на глаз. И недолгое время побыли. А потом начальник в город укатил. При орденах.
Крупицын свистнул. Не расспрашивая больше, отошел от двери и сел, подняв колени к подбородку. Но теперь таинственным шепотом заговорил надзиратель.
- А я таки столяру подарочек припас! Жаль человека. Пускай побалуется. Только ты - молчком. Неравно, донесет кто. Тут всякая сволочь водится.
Скуластый молча кивнул головой. Мысль, которую он до сих пор отгонял так упорно, теперь угнездилась прочно, сверлила мозг больно и настойчиво.
Провел рукой по шее, словно искал что-то, и вздрогнул.
В третьем номере телеграфист корпит над переводом. Попался запутанный отрывок, и разрубленные пополам немецкие глаголы никак не склеиваются вместе в одно русское слово. Но прогресс все-таки заметен, - и телеграфист с некоторой гордостью чувствует, что его труды не пропадут даром. Если бы еще всего только месяц-другой…
- Продержали меня в Курске, пока наводили справки, два с половиною года! - рассказывает столяру человек без имени. - Я им сначала дал Олонецкий край, а потом Акмолинскую область. Ну, а когда эти справки не подтвердились, надоело уже мне сидеть в Курске и больше я ничего не давал. Отправили меня, но я, еще не доходя до места, ушел. И после того болтался на воле еще целых три года. С хорошими людьми встретился.
- Родни нету у тебя?
- Отец, говорят, еще до сих пор живой. Человек состоятельный, из староверов. Но только он давно уже меня в мертвых считает. Пускай так и будет! Не открываться же теперь.
- Теперь зачем уже… Если бы еще смягчение дали…
- Все равно, не открылся бы… Какой ни на есть, а все же отец. И старик глубокий, наполовину в гроб влез. Не хочу ему лишнюю тревогу делать. А шея - она одинаковая, с именем или так. По свету погулял, людей повидал, себя утешил и других не так уже много обидел. Будет!
- Столяр, слушай-ка…
Всю форточку заняла волнистая русая борода. И губ не видно. Как будто сама по себе эта борода шевелится и говорит.
- Что, душа-то тоскует у тебя?
Столяр жалостно морщится.
- Не поминай уж. Вот, на борщок поглядел только, а проглотить не могу. Мутит.
- Давай сюда лапу!
Столяр недоверчиво протягивает руку, - большую, грубую, с которой даже и в тюрьме не успели еще сойти твердые рабочие мозоли. И навстречу этой руке, из-за русой бороды, показывается, весело поблескивая, маленькая бутылочка-сотка с казенным ярлыком.
- На, бери! Сколько страху принял из-за тебя, из-за черта. Нас, брат, за такие дела в двадцать четыре минуты с места гонят, да еще и с волчьим паспортом. Бери скорее! А посуду потом назад отдай. Неравно еще пойдут с обыском, да отыщут в камере. Живым манером до меня доберутся.
Рука с жесткими мозолями дрожит, вот-вот уронит. Жадными горячими искорками вспыхивают поблекшие глаза.
- Дядька, миленький… Ах ты, Господи… Скажи пожалуйста, а?
- Только не буянь, смотри! Спирт, ведь. Напиток крепкий. А то меня и с бабой, и с ребятами по миру пустишь. И язык за зубами держи. Соси себе втихомолку!
- Да разве… Хоть клещами меня рви!
Он бережно перенес заветную бутылочку к нарам, поставил, посмотрел.
- Вот она штучка-то! С орлом.
Бродяга делается серьезен. Тихонько говорит русой бороде особенным, проникновенным голосом:
- Если Бог есть, так он тебя вспомянет. Облегчил ты человеча.
- Ладно уж! Под нары, под нары поставь!
В коридор пускают кухонного служителя, собирать пустые бачки от обеда. Пока стучат чужие шаги и гремит посуда, столяр сидит неподвижно, как изваяние, - только блаженная улыбка все шире разливается по лицу. Глядя на него, улыбается бродяга и телеграфист откладывает в сторону учебник и тоже смеется беззвучным счастливым смехом.
Потом, когда послеобеденная суета стихает, и русый надзиратель, как ни в чем не бывало, дремлет на своей низенькой скамеечке, столяр достает из потаенного угла бутылочку, долго и тщательно выковыривает пробку. Не решается выбить ее ударом ладони об донышко: вдруг сплеснется слишком много драгоценной жидкости.
Откупорив, нюхает. Губы при этом сами собой передергиваются короткой гримасой, как будто уже глотают.
- Спирт. Настоящий.
Бродяга уступил столяру свою чашку, украшенную голубыми цветочками и золотым ободком. Столяр осторожно отливает туда хороший глоток.
- Ученым людям почтение! Господин телеграфист, начинайте.