Носов Евгений Валентинович - Моя Джомолунгма стр 5.

Шрифт
Фон

В коридоре слышатся шлепки туфель Акулины Львовны. У нашей двери они затихают: скверная привычка подслушивать под дверью. Потом раздается вкрадчивый стук и вслед, до половины своего мощного бюста, просовывается сама Акулина Львовна в извечном халате с малиновыми пионами.

Когда я упал с дерева и добрался домой, мама испугалась и побежала за Акулиной Львовной: все-таки свой врач в доме. Она осмотрела распухшую лодыжку, сказала, что скорее всего вывих, и, взявшись одной рукой за пятку, а другой за стопу, начала тянуть. От боли у меня в глазах наступила ночь. Я вскрикнул. "Ну, ну, тоже мне мужчина!" - цыкнула на меня Акулина Львовна. "Может быть, вызвать "скорую помощь"?" - спросила мама. "А вы думаете, "скорая помощь" сделает другое? - обиделась Акулина Львовна. - К утру станет легче". Но утром моя нога еще больше распухла и почернела. Как потом объяснили в больнице, произошло внутреннее кровоизлияние. Акулина Львовна от чрезмерного усердия вправить вывих еще больше увеличила травму.

- А, у тебя гости! - округляет глаза Акулина Львовна. - Извиняюсь. Я думала, что ты разговариваешь с матерью.

Но, сказав это, Акулина Львовна не уходит. Деланно играя подкрашенными глазами, стараясь скрыть неутолимое любопытство, она быстро осматривает комнату, койку, стул, прикрытый салфеткой, под которой хранится моя еда, термос с чаем.

- А ведь, знаешь, мы с ней почти знакомы, - говорит Акулина Львовна, разглядывая Тоню. - Я ее часто встречаю на лестнице. Милая девочка… Просто милашка…

Низкий голос Акулины Львовны, когда она хочет произвести впечатление, обретает шоколадную обливку.

- Очень, очень приятно… Ну, не буду вам мешать, молодежь!

Акулина Львовна, многозначительно подняв брови и противно глядя на меня, втягивает голову за дверь.

Тоня растерянно приподнимается:

- Я пойду!

- Ну что ты!

- Нет, нет, я пойду.

Я понимаю, это все из-за Акулины Львовны. Что за век! Всегда сумеет плюнуть в самую душу.

Тоня уходит. Ей к часу в школу. Я снова остаюсь один. Я закладываю руки под голову и смотрю, как над своими за зиму обветшалыми гнездами суетятся грачи. Одни выдергивают старые черные прутья, на которых клочьями висит сгнившая кора, и бесцеремонно сбрасывают вниз. Другие улетают куда-то, приносят новые веточки. Я гляжу на грачей, на глубокое голубое небо за ними и думаю о Тоне. Я теперь всегда думаю о ней, даже когда читаю, когда разговариваю с мамой. Иногда это совершенно неотчетливые мысли, которые нельзя облечь ни в какие слова. Они где-то в глубине сознания, но они всегда во мне, каждую секунду, как биение пульса. Я не знаю, как это назвать, но это похоже на излучение, на радиоволны. Я их все время сознательно и бессознательно посылаю в мировое пространство. Я думаю о многих вещах, о человеческих поступках, мысленно облетаю материки, землю, мчусь к звездным мирам, - мало ли где не побываешь и о чем не передумаешь за долгий день одиночества, - и все время, пока во мне вьется мысль, в мир летит, как мои позывные: "Тоня, Тоня, Тоня!"

Наверно, у каждого человека есть свои позывные, каждый выбирает их сообразно с тем, как он представляет себе счастье.

6

Я просыпаюсь оттого, что во дворе пилят дрова. Пила рычит глухо, захлебываясь опилками. Наверно, режут толстое, сырое бревно.

- Не придерживай! - сердится Никифор. - Пила слободу любит.

Мне нравилось смотреть, как Никифор пилит дрова. Пила у него холеная, отшлифованная до глубокой стальной синевы. Зубья, крупные и редкие, разведены широко и отточены остро, а сама пила изогнута татарской саблей, и от этой лихой изогнутости кажется, что какой-то мастер делал ее с веселой и жутковатой ухмылкой.

Когда Никифору загоралось выпить, он доставал из-под кровати пилу, обернутую мешковиной, и, подбив в напарники кого-нибудь из соседних дворников, уходил на весь день. Возвращались навеселе и потом еще в Никифоровой каморке допивали дневную выручку.

Иногда, обычно в воскресный день, Никифор устраивал генеральную пилку на своем дворе. Первым нанимал его Симон Александрович, потом приспичивало всем остальным.

Отмыкались бесчисленные сарайчики и клетушки, и Никифор в паре с теткой Нюней в каком-то молчаливом азарте расхватывали на полуметровые чурбаки все, что выбрасывали им из сараев.

Сняв ватник и сдвинув на глаза баранью вислошерстую шапку, Никифор водил пилу широкой и ровной розмашью. Под просторной рубахой так же ровно ходило крепкое мужицкое тело, и всякий раз, повторяясь точь-в-точь, промеж лопаток заламывались цыплячьей трехпалой лапкой складки выцветшего сатина. Никифор не выказывал ни малейшего усилия, он только чуть придерживал рукоятку, положив указательный палец на стальную пятку пилы. Казалось, Никифор лишь делает вид, будто пилит, в то время как главную работу выполняет тетка Нюня. Маленькая, щуп-лая, она юрко топталась по другую сторону козел, хватаясь за пилу то правой рукой, то левой, то обеими сразу.

Пила с всхрапом вспарывала белую бересту берез и в два-три взмаха почти на полполотна погружалась в горбушку. По мере того как она врезалась в полено, звон ее становился все выше, все тоньше, на середине доходил до бабьей жалобности, но потом, под конец снова мужал, обретал нотки самодовольства, и от бревна отваливалась березовая колбаска. Когда ж попадалась сосна, пила глохла в ее парной, рыхлой глубине, из широкого распила зубьев выплескивали обильные струи, темными ржаными отрубями падали они поверх белых березовых опилок, рыжели под ними Никифоровы сапоги, а мы, мальчишки, украдкой подставляли руки, и тотчас ладошки наполнялись теплой пушистой размочаленной древесиной, от которой возбуждающе остро пахло живым дремучим лесом.

В такие дни в нашем дворе бывало оживленно. Простая, как хлеб, работа Никифора почему-то взбудораживала всех, будто был случайно обнаружен праздничный день в серой массе кален-даря, в похожих друг на друга буднях обитателей нашего дома. Жильцы целый день толпились возле Никифора и тетки Нюни. Симон Александрович, надев по этому случаю старенький пиджак и кепку да еще рукавицы, чтобы не занозить руки, и оставив от своего бухгалтерского туалета один галстук, с веселой озабоченностью таскал по три-четыре расколотых полешка в сарай. Вид у Симона Александровича был совершенно счастливый, но при этом он не забывал следить, чтобы Никифор выкраивал из каждой двухметровки ровно семь кусков, а никак не шесть, потому что из семи кусков могло получиться значительно больше дров, чем из шести.

Иногда кто-нибудь, соблазненный веселой ходкостью пилы, выхватывал у тетки Нюни рукоятку и пускался в единоборство с Никифором. Но Никифор нимало не обращал внимания на горячность нового напарника. Он продолжал двигать своими широкими, округлыми плечами все в том же ровном, неумолимом ритме, от которого очень скоро напарник бледнел лицом и уже не пилил, а бестолково болтался за пилой.

После пяти-шести кругляшей Никифор снисходительно хмыкал:

- Подь, парень, просохни.

Оказывалось, никто из них не мог более десяти минут продержаться на этом нехитром деле. Эта редкая вспышка удали в молчаливом Никифоре манила и обжигала своей недоступностью. Жильцы суетились возле него, а вернее - возле его горячей работы, будто мошка вокруг пылаю-щей головешки.

- Однако силен еще, старый!

- Вот где талант зря пропадает, - ехидно замечал Пашка, Степанихин сын.

- Как это пропадает? - Никифор недоверчиво прищуривался под рыжими бараньими висюльками.

- В колхозе-то своем трудодни лопатой загребал бы…

- А ты пойди попробуй…

- Я что! Я тромбонист. Там этого не оцепят.

- За тебя и здесь не больно дают, - огрызался Никифор. - Разве что на похоронах трешку схватишь.

- Не бойся, с тебя не возьму, за так оттромбоню, - хохотал Пашка. По-соседски. Под Шопена. Хочешь под Шопена? Как выдающегося деятеля.

Никифор зверовато глядел на Пашку, соображая, что значит такое "под Шопена".

- Чего привязался? - вступалась за Никифора тетка Нюня. - Давеча Степаниха жаловалась - опять кто-то в курятнике яйца покрал. Кому же, кроме тебя? Молчал бы уж… Трамбол!

- А хоть бы и я. Не у чужих… А твой, говорят, колхоз обворовал, а потом в город смылся.

- Не гавкай бобиком! - вскидывалась на Пашку тетка Нюня, сразу белея глазами.

Пьяница Никишка, верно, самое всю пьянкой измучил. Но чтоб чужое взял… Брешешь!

Еще в давние времена, в первые годы после войны, пришел в город Никифор из какой-то деревни и осел возле тетки Нюни, тоже вдовой и одинокой женщины. Осел в ее сырой, окнами в тротуар, комнатушке, как-то само собой объявился дворником. Разное про него говорят, но никто так и не знал толком, что подняло этого здорового, ладного в работе мужика с деревенского подворья, что заставило вести эту безликую, полупьяную и полусонную жизнь, наложившую на него отпечаток угрюмого равнодушия ко всему окружающему. Когда Никифора спрашивали по-хорошему, почему бы ему не вернуться в деревню обратно, он махал рукой на такие разговоры:

- Чего там… Отрезанный ломоть к хлебу не прилепишь.

- Не понимаю, из-за чего ссориться, - качал головой Симон Александрович, выкладывавший на полусогнутой руке пирамидку из трех полешек. - Этак о каждом можно несуразного наговорить. У нас одна крыша над головой. Надо ладить.

- То-то и есть, что крыша, - ворчала тетка Нюня. - Эх, подпалить бы с угла! - с недоброй веселостью вдруг восклицала она, оглядываясь на дом.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке