Фёдоров Александр Митрофанович - Его глаза стр 14.

Шрифт
Фон

Стало безотчетно стыдно и показалось необыкновенным, что именно в этот вечер Стрельников должен был ее оставить.

Дружинин говорил:

- Все-таки хорошо, что отец вас простил. Я, знаете, верю, что чувства близких нам людей, это… Ну, как бы вам сказать… ну, как ветер для корабля: когда эти чувства добрые, они облегчают путь, и наоборот.

Она заметила, что он очень часто говорил сравнениями, и это ей нравилось: так легче было понимать то, о чем она сама никогда раньше не задумывалась.

- Да я и сама рада этому, - сказала она. - Без этого, пожалуй, тетя не согласилась бы меня держать у себя.

- Неужели?

- Да, ведь у нее свои дети, и ее дочь - почти моя ровесница. Только… - девушка улыбнулась, - только, все равно, мой пример не мог бы повлиять на нее. Она такая: что ей скажут, то она и делает, куда поведут, туда и пойдет. Может быть, женщина и должна быть такой.

- Должна! Кто же это установил такие законы?

- Так говорят.

- Так говорят те, кому это нужно и удобно. Не только говорят, но и стараются сделать женщину такою, чтобы относиться к ней, как к вещи. Не понравилась - променял, оставил. Перед такой и ответственности меньше.

Ей послышалась в его тоне нотка раздражения, и опять вспомнился Стрельников, но уже несколько иначе.

- Хорошо, - сказала она. - А что же делать, если большинство женщин такие. Вы, может быть, будете смеяться и даже осудите меня, но я не люблю женщин - неожиданно смело заявила она. - У меня никогда не было подруг и я всегда предпочитала иметь товарищами мальчишек.

Она покраснела, точно в этом признании было что-то предосудительное.

Так вот у нее откуда это необычайное сочетание самой тонкой женственности с мальчишеским задором. Он улыбнулся и сказал:

- Я вообще заметил, что женщины не любят друг друга.

- Это оттого, что почти все они любят наряжаться и жить на чужой счет, - сказала она с неожиданной серьезностью.

Дружинин не мог не рассмеяться.

- Ну уж это вы слишком.

Ему вспомнился недавний разговор о женщинах-птицах, и лицо его опять стало серьезным.

- Ведь вы и себя осуждаете таким образом.

- Вовсе нет. Правда, я бы наряжалась, если бы могла, но на чужой счет я жить не люблю и не буду, - тряхнув головой, упрямо заявила она. - Я и тете плачу тем, что занимаюсь с моим маленьким племянником.

Он продолжал свое, испытующе глядя в ее глаза.

- Хорошо. Вот вы сказали, что у вас были товарищи, а не подруги, конечно, это можно объяснить по-разному, но дело не в этом. Чем же, главное, по-вашему отличается женская душа от мужской?

Она минуту подумала и ответила просто:

- Тем, мне кажется, что женщина любить покоряться.

- Что же это, по-вашему, не хорошо?

Это уже походило на экзамен, и она насторожилась.

- Не не хорошо, а не нужно. Пусть живет по-своему.

- Вот вы какая. А мне так нравится в женщине именно то, что она, как вы сказали, любит покоряться. Это, однако, совсем не то, что делать то, что скажут. Понимаете? Это придает ей свою поэзию, как мужчине придает поэзию то, что он стремится побеждать. Каждому свое, и мне кажется, что первое красивее. В этом есть залог великого самоотречения, жертвы, подвига.

Она ухватила только сущность его мысли и, не справившись с собою, забыв о том, что он, может быть, лишь экзаменует ее, с искренним отвращением воскликнула:

- Ненавижу!..

- Что ненавидите?

- Вот, что вы говорите. Может быть, и во мне оно есть, как в женщине, оттого я еще более ненавижу. Что это такое! - возмущалась она, не умея ответить по существу. - Самоотречение, жертва!.. Ничего здесь красивого нет. Одна выдумка.

- По-вашему, значит, и христианство выдумка?

- О, - ответила она внезапно вспыхнувшим голосом. - Я очень люблю Христа и часто плачу, когда читаю Евангелие, именно потому, что такого не может быть, а если бывает что-нибудь похожее, из этого ничего, кроме горя, не выходит. Я бы, может быть, не ушла из родительского дома, если бы там не было вот этого. Оно у меня вот где встало, - указала она на горло. - Помню, когда мне было лет десять, отец заставил меня говеть и исповедоваться. Я спрашиваю: зачем? Он говорит, чтобы покаяться в грехах. Зачем каяться? Чтобы потом не грешить. А если я не могу не грешить? Надо стараться не грешить, бороться с собой. А если я хочу грешить?..

- Постойте, постойте! - перебил ее Дружинин. - Что же для вас в десять лет значило грешить?

- А не все ли равно: есть в постные дни скоромное, петь, веселиться.

- Не все равно. Это еще не великий грех. Грех - то, что зло для других, что безобразно, унизительно для человека.

Она в искреннем и каком-то детском порыве проговорила, глубоко вздохнув:

- Я не знаю. Я, может быть, нехорошая. Но до того, как сказать отцу то, что я сказала, я много молилась, чтобы Бог сделал меня хорошей. Он оставил меня такой, какая я была. Что же мне делать, если так? Я жадная ко всему, я люблю жизнь, хочу, чтобы меня любили, чтобы мне удивлялись. Пусть те, которые этого не хотят, не мешают мне. Я им и вовсе мешать не стану. А кто будет мне мешать, тем я сделаю зло.

Она вдруг остановилась, точно спохватившись, что сказала лишнее, и ушла в себя. Вся она притаилась, и даже как будто ее гибкая длинная шея сократилась, и голова приблизилась к плечам.

Все это так не вязалось с ее легкой, нежной, ясной красотой, что Дружинин недоверчиво покачал головой.

- А мне кажется, что все это вы на себя клевещете.

Она по-детски обиделась.

- Вовсе нет. Это вы, верно, заключили по тому, что я в прошлый раз вспомнила о доме и заплакала. Это еще ничего не значит.

- Конечно, конечно, - поспешил он согласиться. - Но я вовсе не потому сделал такое заключение, а просто потому, что вы мне кажетесь доброй.

- Нет, нет, я не добрая. Я вовсе не добрая, - ответила она с нервной поспешностью.

Раздался резкий звук рожка кареты скорой помощи и, она, вздрогнув, близко к нему прижалась. Стало как-то вдруг не по себе, и цветы, которыми она так гордилась, показались ей лишними.

Карета подъехала к угловому дому, где помещалась аптека. За зеркальными окнами ярко переливались на свету в больших стеклянных шарах красная и зеленая жидкости, и толпа жадно теснилась у этих окон и у стеклянной двери, стараясь заглянуть внутрь.

Доктор, в кепи с золотым околышем, вышел из кареты и направился в аптеку. Ему с трудом очищали дорогу, старались протесниться туда вместе с ним.

В толпе только и слышался разговор:

- Отравилась, женщина отравилась!

- Молоденькая?

- Девушка.

- На улице?

- Так вот шла… трах!.. Упала и пена изо рта.

- Ничего подобного: она вовсе на бульваре на скамейке сидела.

- Насмерть?

- При последнем издыхании.

Дружинин взял Ларочку под руку и почувствовал, как вся она дрожит.

- Чего вы так испугались?

- Не знаю.

- Такая обыкновенная в городе вещь.

- Сама не знаю, - призналась она, изумленная своей чрезмерной тревогой. - Все это, - она кивнула головой в сторону кареты и толпы, - ну, вот, точно я видела это в каком-то страшном сне.

Он наклонил голову и тихо промолвил:

- Это само по себе страшнее всякого сна. - Затем, вдруг повысив голос, он обратился к ней: - Неужели и после этого вы скажете, что способны сделать зло тому, кто вам помешает. Разве мы знаем, к каким последствиям приведет та капля зла, которую мы принесем людям. А, может быть, она, эта капля, и обратилась в яд, отравивший эту несчастную.

- Ах, ну, что вы меня пугаете! - воскликнула она с нескрываемым эгоизмом. - Если так думать, то и жить нельзя совсем.

Еще мысль его продолжала кружиться около этого события, а уж ощущение близости и теплоты ее тела волновали кровь, и он чувствовал, что, что бы она ни говорила, все равно вот это ощущение неотразимо влекущего тела и побеждающего тепла теперь самое важное для него, что, и расставшись с нею, он не перестанет желать ее близости. Те женщины, с которыми ему приходилось изредка сближаться, не возбуждали в нем ничего подобного.

Как раз в эту минуту они поравнялись с большим особняком, стоявшим на углу улицы, упиравшейся в высокую церковь, за которой темнел большой парк. Ставни дома были изнутри закрыты, и тяжелая дубовая дверь походила на дверь храма.

Электрический фонарь с угла улицы освещал этот дом, такой тихий и старомодный, как-то странно близкий этой безмолвной церкви. Асфальтовый тротуар был мокр от сырости, все более и более пропитывавшей воздух, и блестел на свету как лаковый.

В этом доме жил Дружинин. И ему так ясно представилась вся патриархальная домашняя обстановка и старая, но все еще красивая, бесконечно любившая его и обожаемая им мать.

- Здесь я живу, - вскользь сообщил он.

Она с огорчением хотела высвободить свою руку, но он воспротивился.

- Я провожу вас до самого вашего дома. - И как бы для того, чтобы оправдаться, прибавил: - Я это потому, что если буду вам нужен когда-нибудь, чтобы вы знали, где я живу.

Когда она узнала, что живет он там только вдвоем с матерью, очень удивилась и наивно воскликнула:

- Но зачем вам такой большой дом? Там, наверно, комнат шесть.

- Восемь.

- И вам не скучно жить вдвоем в восьми комнатах?

Он признался, что иногда очень скучно, особенно, когда не работает. А работает он периодами, так сказать, запоем. И вот, когда становится скучно, он отправляется путешествовать.

- Но и во время путешествия часто бывает скучно. Мир так велик. Что значит перед ним этот дом с восемью почти пустыми комнатами, когда весь земной шар кажется иногда таким же пустым.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке