Всего за 19.99 руб. Купить полную версию
Я говорю: "лучше".
- Хороший, - говорит, - человек; аккуратный человек; в срок все платит, что из магазина у меня берет. И смирный человек; русские - люди хорошие.
Слушая эти похвалы, я подумал "Никогда он ни о русских не говорил, ни о Розенцвейге не спрашивал. Недаром это!"
Совестно было спросить у отца; однако решился. Отец оскорбился и божился, что он ни говорил никому. Мать очень осторожная; братья не знают ничего. Значит, сама Хризо похвалилась в гареме. Я хотел побранить ее, и пришлось как раз кстати. Иду домой, она из дверей Рустем-эффенди выходит.
Пришли домой; я говорю ей полушутя:
- Ты турчанкам, кажется, всю свою душу открываешь. Боюсь, чтобы ты не потурчилась сама.
Как она вспыхнет, как начнет плакать и упрекать меня! я не знал, что и делать; насилу мать ее уговорила. Она тоже побожилась, что не говорила ничего.
Твой H-с.
25-го августа.
Слава Богу, все как будто пришло в порядок. Я советовал родным не тревожить Хризо (сначала они ее упрекали), и с тех пор, как они ей ничего не говорят, она успокоилась, опять стала петь и меня опять зовет, склоняя головку набок: "Психй-му, Иоргаки!" (душка моя, Йоргаки). Розенцвейг тоже не показывает ничего. Сначала он не ходил к нам, а потом опять начал ходить. Первый раз, когда он пришел, родители мои были смущены, а отец так совестился, так часто прикладывал руку к сердцу, кланялся и улыбался, что я удивился. Обыкновенно он держит себя с большим достоинством. Милый Розенцвейг так хорошо и шутливо обошелся и с сестрой, что и она скоро привыкла к нему опять. Как будто ничего не бывало.
Итак, нового мало.
Впрочем, расскажу тебе, что я познакомился с одним купцом из Фессалии, который приехал сюда на короткое время по торговым делал. Презанимательный человек! Ему уже лет шестьдесят, но на вид больше сорока пяти не дашь. Огромные чорные бакенбарды; высокий, полный; немного глухой; оратор пламенный, но человек претонкий и предобрый. Все, кто его знают, хвалят его доброту, щедрость, веселость. Любимый предмет его речей - "la haute politique". О чем бы ни говорили, он кончит тем, что спросит:
- А будем сегодня говорить о политике?
- Говорите, мы готовы слушать.
Тогда он встает, расправляет бакенбарды и начинает сановито, внятно, медленно.
- ...Великая, православная Россия устами своей дальновидной дипломатии давно сказала: "Je me recueille". Мы тоже должны до того времени, пока ударит наш час, мы должны, говорю я, "nous recueillir". Запад достаточно доказал свое равнодушие к судьбам христиан! Англия доказала, что она не что иное, как первая мусульманская держава в мiре! Франция ищет везде совратить нас в папство и лишить нас столь существенной черты нашей народности, как православие. Россия - великая, аристократическая, завоевательная нация...
Перебьешь его, скажешь, что Россия не аристократическая и не завоевательная нация, он кивнет головой, выслушает, погладит свои баки и опять начнет.
- ...Россия - нация великая, аристократическая, завоевательная; но русские не любят наук и искусств. Греки издревле к этому способны; в благодарность за все благодеяния России... (ибо даже и то, что мы видели от других, как, например, Наваринская битва или уступка Ионических островов были не следствием естественной к нам симпатии, а только мерой необходимости, чтоб ослабить нашу естественную симпатию к русским)... Итак, греки, столь способные к торговле и мореплаванию, в благодарность за благодеяния России, должны не только помочь ей в цивилизации Азии, но и развить просвещение, любовь к наукам и искусствам в самой России!
Оспорить его нет сил! Я говорю ему: "Что с вами! Очень нужно России наше просветительное содействие!.." Он опять кивнет головой:
- Россия - нация высокого, аристократического образования, но...
Однако не только Россию, как силу, но и самих русских он очень любит и даже к слабостям их относится с особенною любовью...
Надо, например, его видеть, когда он представляет в лицах, как у русских будто бы два голоса и два тона. Один для низших званием: "Вон! такой-сякой!" и потом нежно и расставляя руки: "Катерина Ивановна! Пожалуйте! Не угодно ли вам чаю?"
Представит, захохочет и воскликнет в восторге:
- Ужасно люблю, когда у людей есть народный характер!
Меня он очень занимает; он так своеобразен, что я не могу его наслушаться. До следующей почты.
Твой H-с.
15-го сентября.
Присутствие Дели-Петро меня оживило. И на что, в самом деле, мне жаловаться? В семье все утихло; я понемногу стал входить в торговые дела отца: исполняю его поручения, езжу в горы, в Рефимно, в Ираклион. Вернусь, спешу в город, ищу увидеться с Ревеккой. Наша любовь все такая же ровная, таинственная и нежная. Она так умна, благоразумна и тверда; так удачно устраивает наши свидания: служанку в дом взяла гречанку, и она, конечно, за нас. Она дает мне добрые советы: это она убедила меня попробовать счастья в торговле. Наши встречи, препятствия, с которыми мы боремся, придают нашей любви самый романический характер. Нередко я ночую в соседнем доме у приятеля и перепрыгиваю над бездной с террасы на ее балкон; а чувства наши тихие, нетребовательные, как чувства двух верных супругов. Когда я горячусь, она только скажет по-турецки: "Яваш, яваш - эпси оладжак!" (Понемному, понемному все будет). И эти простые слова мне как бальзам на сердце!
Итак, друг мой, я успокоился, и писать почти нечего.
20 сентября.
Вчера еще утром хотел запечатать письмо; но вечером у нас с Дели-Петро был разговор, который не могу не передать тебе. Недавно он ездил в горный округ Сфакию, где, как уверял, у него родные. Мне показалось это подозрительным. Вчера я провожал его пешком от Халеппы до города и решился выпытать от него правду.
Я всю дорогу выпытывал у него: "будет ли что-нибудь?"
Долго он смеялся и шутил; наконец мы подошли к мосту, около которого, в бедных шалашах, живут под самыми стенами города полунагие сирийские арабы. Лагерь их спал, только один араб, завернувшись в бурнус и скре-стя руки, стоял на мостике и глядел вдаль на море.
Дели-Петро остановился и указал на эти жалкие жилища.
- Все проходит, все рушится! - сказал он, - и эти люди были знамениты и просвещали мiр... И мы снова пройдем; но мы, по крайней мере, пройдем уже в третий раз, что не случалось еще ни с кем другим...
- Но у нас, - сказал я, - еще не было полного третьего возрождения.
- Яваш, яваш! - сказал он, как Ревекка... Потом отвел меня дальше несколько шагов и шопотом,
но внятно, начал так:
- Еще в этой бороде у Дели-Петро не прибавится и десяти седых волос, когда в храме Св. Софии пропоют снова православные попы: Христос Воскресе!
- А пока...
- Recueillez-vous! Recueillez-vous!
Он засмеялся, сжал мне крепко руку и ушел в город. А я пошел домой. Странно было подумать, что эти мирные оливковые рощи, где бродят ягнята, где слышатся только звуки бубенчиков, обагрятся снова кровью, как бывало в давние времена!
22-го сентября.
Сейчас я вернулся от Розенцвейга. Он прислал звать меня как можно скорей. Как бы ты думал что он открыл, что подозревает? Он думает, что Хризо влюблена в Ха-фуза. Вот что он рассказал. Сегодня перед вечером он ехал узким переулком около нашего сада. Лошадь его испугалась срубленных алоэ, и он долго мучился, чтобы заставить ее обойти их. Когда он наконец поравнялся с нашею калиткой, она вдруг отворилась. Из нее вышел поспешно Хафуз, а кто-то изнутри так поспешно ее захлопнул, что ущемил рукав его бурки.
Хафуз рвался и краснел; Розенцвейг нарочно остановился и спросил у него, кто из наших дома.
Он сказал: "никого, одна маленькая работница!" Розенцвейг отъехал, не спуская глаз, и в это время на помощь Хафузу показалась из калитки рука... и он узнал эту маленькую руку!
Это меня как громом сразило! Это ужасное несчастие!
Здесь нравы строги, но и страсти пламенны; здесь шутить нельзя... О! Это было бы страшным ударом и для меня, и для всей нашей семьи...
Розенцвейг, увидав мое отчаяние, уговаривал меня не спешить; не говорить ни сестре, ни отцу, ни матери, а лишь следить за Хризо и Хафузом, убедиться прежде - прав ли он в своем подозрении.
Он заметил очень верно, что в Крите и юноши и девушки довольно стыдливы пред чужими и что смущение Хафуза и то, что Хризо спряталась, можно объяснить одною стыдливостью.
О! если б это было так!
Прощай - не жди писем, пока я не успокоюсь.
Твой H-с.
P. S. Он угадал. Она любит Хафуза; я все открыл!
Прощай.
10-го января 1866 года. Константинополь.
Друг мой! В то время, когда я начинаю это письмо, знаешь ли, кто сидит у меня на диване, курит наргиле и напевает по-гречески наши критские песни?.. Знаешь ли, кто? Угадай... Мой брат - Хафуз, муж моей бедной сестры. Он пришел занять у меня денег. Когда он уйдет и я буду свободен, я напишу тебе все, как было, как я боролся до последнего часа... Но спасти ее я не мог - она турчанка и жена его!
Январь 11-го.
Теперь я один, и рассказ мой будет длинен. Сколько я перестрадал за это время и за себя, и за других - ты увидишь и постигнешь сам.