Всего за 5.99 руб. Купить полную версию
- Я знаю, что он жил месяц тому назад в Пиренеях. Но через друга моего, который к нему туда ездил, он передавал, что скоро будет в Париже. Что, еще не приехал? Письмо у меня есть к нему, да и вообще надо повидаться.
- Он был… - И Ригель снова поднял брови. - Захаживает… Признаться, недавно мы с ним сильно поспорили. Не понимаю этих дикостей. Такой человек замечательный - и вдруг…
- Это насчет чего же?
- Да нет, не принципиальный вопрос. Скорее философский. В дела он как-то нынче не входит. Устал.
- Значит, он в Париже. У вас бывает?
- Ну, уж на Женькином журфиксе вы его не увидите, нет! - захохотал Ригель. - Отшельник форменный, схимник. У меня изредка бывает, болтаем по душе. Вот, может, встретитесь как-нибудь.
Роман Иванович не стал дольше настаивать. Понял, что Ригель хочет спросить сначала Ржевского о нем, Сменцеве, и о том, хочет ли сам Ржевский с ним видеться.
Не то, чтобы Ригель подозрительно относился к Сменцеву, - жена так обрадовалась, столько хорошего насказала о старом товарище, и добродушный Ригель просто и хорошо глядел на приезжего "профессора". Сейчас подействовало и упоминание о письме к Михаилу, - любовное, конечно, письмо, а все-таки не отдали бы его кому-нибудь… Однако разговаривать о Ржевском с малознакомым человеком Ригель не стал пока что, - по обычаю.
Журфикс начинался; приходили всячески: в одиночку, с женами, в компании. Две простые дамы пришли в беленьких блузках, две "одетые". Явилась и Женя, - от нее слабо и нежно пахло духами, смуглое лицо оживилось, красноватый цвет нарядного платья скрадывал бледность.
Роман Иванович тотчас же заметил, что люди тут были всякие, - просто эмигранты, ничем особенно, кроме знакомства, с хозяевами не связанные.
И все-таки даже в столовой, за одним столом, они ухитрялись разбиваться на группы. По двое, по трое, говорили друг с другом довольно тихо, смеялись между собой, своему; остальные больше молчали. Общего разговора не было, да чувствовалось, что и не может быть. Развязный шатен средних лет, с шуточками и прибауточками, от которых несло Замойском или Пропадинском, громогласно рассказывал рассеянно улыбавшейся Жене какой-то анекдот про свою супругу; супруга, в кружевах, сидела рядом и слушала с любезным равнодушием привычки. Дамы обменивались порою какими-то мелкими замечаниями.
Ригель, хозяин, на конце стола говорил вполголоса с двумя гостями, молодым и старым, не обращая ни на кого внимания.
Чаю не хватало. Женя поминутно бегала за водой и подливала спирт в спиртовку.
Попробовал Роман Иванович заговорить со своим соседом, угрюмым, сгорбленным, молодым. Но ничего не вышло. Тот дико отшатнулся при первом вопросе, и глаза сказали ясно: "чего тебе? я тебя не знаю, ты меня не знаешь, и знать нам друг друга не для чего".
Высокая, черная дама, с еврейским носом и тысячными жемчугами на открытой шее, говорила о каком-то благотворительном комитете, - эмигрантском, конечно; она там председательствовала, что-то устраивала, и что-то у нее устроилось.
Было очень скучно, только не Роману Ивановичу. С интересом наблюдал он собрание "пострадавших". Потому что, действительно, это сплошь были "пострадавшие", одни более, другие менее, но все; и даже все, в сущности, за одно, за одну и ту же Россию. Пусть там они к различным партиям принадлежали или даже без партии, - сущность-то одна была в них. Но "страдание" не сблизило этих людей. Ни сблизило, ни разъединило, просто себе не дало ничего.
Конечно, это внешность, это какой-то нелепый "журфикс" одуревших от скуки людей, нелепо и безнадежно оторванных от родины. Однако и внешность была значительна; уже то, что такие "журфиксы" выдумались и посещались, открывало Роману Ивановичу многое.
Недалеко от Жени сидела девушка или женщина лет тридцати, узколицая, смуглая, из "неодетых": в черной юбке, в темной кофточке с кожаным поясом. Сосед ее русый, плотный, похожий с виду на умного костромского мужика, заговаривал с ней, но она отмалчивалась. Глаза странно блестели; она подолгу останавливала их то на Ригеле, то на Жене; потом ресницы опускались и сжимались бледные губы.
О соседе ее, с лицом костромского мужичка, знал Роман Иванович, что это "пострадавший" серьезно, да и человек серьезный: из "полуповешенных", как Сменцев про себя называл таких ускользнувших от петли. Хотел вслушаться, что говорит он девушке с блестящими глазами. Она едва отвечает.
Вслушался: костромской мужичок, сам лениво растягивая слова, говорит что-то об авиации.
"Кто она? У Жени спросить".
И, улучив минутку, когда многие уже стали вставать из-за стола, толпясь и окончательно разбиваясь на группы, подошел к Жене, наклонился, спросил шепотом.
- Ах, вы про нее. Мета Вейн. Совсем недавно в Париже. Она прямо с каторги… В шестом году с Шурином работала. Бежала. Вечница была.
Девушка между тем тоже встала из-за стола и, кутаясь в белый шелковый платок, прошла в гостиную.
Торопливый, шепотный ответ Жени очень заинтересовал Романа Ивановича. "С Шурином работала"… Шурин - былая кличка Михаила. Хорошее лицо у нее. Недавно в Париже. Ну, если меньше двух месяцев - значит еще "рвет на себе волосы", по слову Жени. Похоже на то. А ведь она уж, верно, не на "журфиксах" только бывает, не одну "внешность" видит.
В первом салончике ее не было. Сменцев прошел во второй, рядом. Там стояла Мета, одна, у рояля, рассеянно перебирая какие-то книги.
- Вы недавно здесь? Мне Женя сказала.
Мета бросила книги, повела узкими плечами, кутаясь в платок, блеснула на Сменцева черным взором и не сразу ответила.
- Женя? Да, я совсем недавно.
Говорила она с сильным акцентом, но не еврейским. Роман Иванович, который по черным волосам готов был принять ее за еврейку, сообразил, что она, вероятно, эстонка, может быть, латышка, - из "простых", кажется.
- Вы уже видели Шурина? - продолжал Роман Иванович. - Я вот письмо ему привез, да и дело к нему имею, а все не попаду.
Мета глядела на него вопросительно. Ничего не сказала.
- Я старый друг Жени. Когда-то вместе в ссылке были. Но я не эмигрант и человек не партийный. Свои, однако, дела к Шурину имею и очень серьезные. Затем и приехал. Он передавал мне, что в это время будет в Париже.
- Он и есть здесь, - сказала Мета и взглянула доверчивее. - Какие ж дела? Он теперь без дел.
- Странно у вас здесь теперь.
Мета оживилась.
- Правда? Вам тоже странно? А я опомниться не могу. Ехала оттуда - вот дожидала! Господи ж Боже мой, приехала - вот тебе. Шурин сидит - со всеми разошелся. Они - неведомо что. Исаак Максимыч кричит: чего вам? Все хорошо, оживление в делах. А я не вижу, где кто, не понимаю. Как мертвецы.
Испугалась, что много сказала незнакомому, умолкла.
- Женя все видит, - ободряюще произнес Роман Иванович. - Но говорит - привыкнете, втянетесь.
- Я-то? - всплеснула Мета руками. - Да я лучше на край света убегу, чем тут в это такое втянуться. И ждать не буду, в Россию уеду.
- Подождите. Поторопитесь - даром пропадете. Шурина лучше слушайтесь. Он худого не скажет. И без дела сам не останется.
- Да где ж… - начала Мета и замолкла. Неслышно к ним Женя подошла.
- Беседуете? Вот, Ромочка, это наш буйный элемент. Не обтерпелась. Как они с Исааком воюют. Тот ей: все хорошо, а она ему: все скверно. Каторжан, говорит, забыли. Дух, говорит, угасили. Поженились, замуж повыходили. Точно мы не люди.
- Ну, да, люди, - сердито сказала Мета. - Дело-то где? Один - не могу, у меня девошка… Другой - не могу, у меня мальшика…
- Да как же быть-то, Мета. А дух угасили - откуда ж взять, коли погас.
Мета сжала губы и промолчала.
- Ромочка, вы ее домой проводите, как пойдете. Все сердится, и в парижских улицах никак ей не разобраться.
Уходили такими же косяками, как и приходили. Поспешали к последнему метро. Большинство жило на левом берегу. Еврейку с дорогим ожерельем ждал внизу собственный автомобиль. Она тоже "пострадавшая"; и у нее, и у ее мужа - богатые родители; когда кончилось "страдание", старики наперерыв стали скрашивать изгнанническую жизнь детей. Благотворительность позволяется умеренная, но зато папаша подарил дочке виллу в Каннах, а другой папаша - сынку автомобиль "Мерседес".
Роман Иванович отыскал себе маленький пансиончик недалеко от Ригелей, в той же, довольно аристократической части города, близ Рокадеро. Но Мету пошел провожать с удовольствием, хотя жила она решительно у черта на куличках.
- На метро мы все равно опоздали, - говорил он, укутывая Мету в какой-то жалкий черный бурнусик. - Давайте пройдемся пешком, по дороге извозчика возьмем.
Было тепло, черно, нежно, чуть-чуть туманно. Сменцев любил и знал Париж, - когда-то прожил в нем много месяцев подряд. Любил его асфальтовую, грифельную серость, его зимние, бледно-желтые закаты, любил огни ночные и человеческое мелькание, а главное - особенные, веселые парижские запахи любил он. Не очень плохие и не очень хорошие, разнообразные, но все - веселые, о чем-то беззаботном, пустом, забавном и бодрящем, лукавом и бесцельно-легком говорящие. В Петербурге нет и не может быть ни одного такого запаха. Там другие. И в Москве другие, хотя не петербургские.
Даже вода Сены пахнет иначе, нежели невская. Даже сам дождик, кажется, и в нем дыхание иное; даже в тумане - свой, весело подмигивающий, слабый аромат.
А Сменцев шел под руку с худенькой революционеркой Метой, и они говорили о России, о России.