Вчера, часу в третьем утра, я сидел дома, один, погрузившись в свое мягкое истертое кресло и протянув, по обыкновению, на стул ноги. Я был утомлен утренними посетителями. У меня были человека два-три бесцветных лиц. Они зашли ко мне так, чтобы только зайти к кому-нибудь, говорили так, чтобы только не сидеть молча, и надоели мне страшно так, потому что они всегда всем надоедают; должно быть, эти люди заразительны! Проводив их, я остался в самом дурном расположении духа, в том расположении, в котором они всегда находятся. Мне не хотелось читать, не хотелось думать, не хотелось даже и курить, однако же я курил, как и они, по привычке. На дворе было что-то тоже вроде моих посетителей: должно быть, они и воздух заразили, как и меня. Погоды как будто не было решительно никакой: не было холодно и не было тепло; не было ветрено, не было и тихо; на небе не было солнца и не было туч: просто и неба как будто не было, а было что-то такое бесцветное. Словом, подобной пустоты внутри себя и в воздухе, который имеет большое влияние на мое расположение духа, я давно не ощущал. Поэтому я ужасно обрадовался когда в этой пустоте приметил живое и интересное существо - Федора Федорыча. Он тащился, или, как говорится, трусил перед моими окнами на ваньке, сидя как-то вполоборота, потому что искал комфорта в полуразвалившихся жестких санях, в которых ему некуда было протянуть длинные ноги. Я послал зазвать его и вскоре услыхал по зале его ленивую, шаркающую походку.
- Здравствуйте, Тамарин; что вы делаете? - спросил, входя, Федор Федорыч.
- Хандрю, - отвечал я, протягивая руку.
- Хуже занятия вы и не могли придумать, - сказал он, - и если зазвали меня, чтобы разделить его, так уж я лучше зайду в другое время.
- Нет, - отвечал я, - таких гостей, как вы я этим не угощаю. Оставайтесь, пожалуйста, обедать!
- Это другое дело, - сказал Федор Федорыч и положил свою шляпу.
- Хотите халат?
- Нет, я лучше пошлю за своим. Ваш слишком хорош и нов, а халат только тогда и имеет истинный комфорт, когда его обносишь до того что локти начнут протираться.
Я был совершенно согласен с Федором Федорычем, послал к нему за халатом и туфлями и не велел никого принимать.
- Что нового? - спросил я Федора Федорыча.
- Да нового ничего, кроме вас.
- Это как? Я, напротив, беспокоюсь, что ко мне все начали страшно привыкать.
- Оно почти правда, но вы новы для тех, которые заметили в вас перемену. Вы очень переменились в последнее время.
- В самом деле? - спросил я, зевая, хотя это замечание меня очень интересовало и даже беспокоило.
- Да! - отвечал Федор Федорыч. - Не ручаюсь, заметили ли эту перемену другие, но я говорю за себя.
- Расскажите же, - сказал я, подавая ему сигару.
- Нет, мы лучше поговорим об этом после обеда. Сигара и интересный разговор портят аппетит, - отвечал он.
Я не противоречил и велел тотчас подавать обед.
После обеда, когда мы спокойно уселись с кофе и сигарами, лицо Федора Федорыча приняло немного насмешливое выражение.
- Над чем вы смеетесь? - спросил я его.
- Я должен вам покаяться, - отвечал он. - Давеча я увидел, что мое замечание вас интересует. Вы обедаете поздно, а я был ужасно голоден; рассчитывая на вашу мнительность, я нарочно отложил разговор, зная, что это единственное средство заставить вас изменить час обеда.
- Вы подметили мою слабую сторону и хорошо сделали, что воспользовались ею, - отвечал я, смеясь. - Это и доказывает истинно умно человека.
- Не совсем! - отвечал Федор Федорыч. Умный человек не сознался бы без нужды в своей хитрости.
- Однако вы мне за нее должны поплатиться вашим замечанием.
- Пожалуй; я вам говорил, кажется, что вы изменились в последнее время, и это справедливо. Вглядитесь пристальнее в себя и вы сами убедитесь! Вы побледнели, даже похудели немного, в обществе вы часто скучаете…
- Я всегда скучал, - прервал я.
- Может быть, но прежде вы терпеливее сносили вашу скуку и нисколько не выказывали ее. Вы не так веселы, как прежде, говорите мало, а если и говорите, то всегда непростительно зло, - словом, вы кажетесь влюбленным.
- Вот вздор какой!
- Да, я с вами согласен, что вы не влюблены, потому что я вас знаю; но другие могут это подумать, и очень основательно! В вас все признаки влюбленного.
- А что ж я в ваших глазах? - спросил я Федора Федорыча с недоверием человека, который сомневается, чтобы верно поняли его.
Федор Федорыч сделал мину доктора, который раздумывает о болезни пациента, протянул небрежно к столу допитую чашку кофе и опустил ее вместо стола на пол. Осколки зазвенели, и я невольно вздрогнул.
- У вас ужасно раздражены нервы, - сказал он, лениво опускаясь в кресло, как будто в самом деле поставил на место пустую чашку.
- Не угадали, - отвечал я. - У меня биение сердца. Это моя давнишняя болезнь.
- От нервов, Тамарин, поверьте, от нервов! Впрочем, это болезнь всех, кто сильно чувствует.
- Так вы находите, что мне надо лечиться? - спросил я со свойственною мне мнительностью.
- Не мешало бы, - отвечал Федор Федорыч. - Да для вас нет доктора: ваша болезнь - светская болезнь, и тут доктор не поможет. И в самом деле, как он может вас лечить в кабинете, когда корень болезни сидит на мягкой кушетке где-нибудь на Казанской, в доме Мордасова, да читает новый роман, а думает о вас?
Я расхохотался.
- Значит, я не неизлечим, по-вашему?
- Нет, это пройдет со временем, - заметил Федор Федорыч серьезно. - Я бы вас вылечил скорее, да не хочу заводиться практикой: много хлопот; к тому же я наблюдаю общественные болезни по любви, а не по должности.
- А что бы вы мне прописали?
- Три визита в день к тем старухам, которые вас бранят и на всех сплетничают.
- Тогда бы у меня разлилась желчь! - заметил я.
- И то правда, желчь - болезнь самолюбивого человека, точно так, как биение сердца - болезнь человека чувствительного, но скрытного. Вы, наверное, страдаете и тем и другим, потому что это болезни нашего века.
Я переменил разговор, из опасения, чтобы Федор Федорыч не открыл во мне еще каких-нибудь болезней нынешнего века. Когда он ушел, я, по свойственной мне мнительности, подошел к зеркалу и долго всматривался себе в лицо. Действительно, я нашел, что похудел в последнее время. Кроме того, я заметил в себе другую перемену. Я взял журнал и внимательно прочел его за последнее время. Я веду этот журнал, чтобы следить за собой. Если бы кто узнал это, то назвал бы меня эгоистом, и, может быть, не ошибся бы. Но я следую совету Пушкина, я сознаюсь, что для меня предмет в высшей степени любопытный и достойный изучения - я сам. Вот почему, несмотря на лень, я записываю все, что сколько-нибудь относится до моей внутренней жизни; и сегодня я был вознагражден за это. Я ясно увидел и проследил перемену в себе. Страницы, начатые под влиянием моей насмешливо скучающей натуры, изменили свой характер. Чаще и чаще в последнее время начали являться ребяческие выходки больного и раздражительного сердца. Одно успокаивает меня: эти выходки всегда оканчиваются холодным резонерством ума. Значит, есть еще время остановиться и успокоить мои бедные нервы, потрясенные маленькими страданиями. Нет, мало еще я закален жизнью: я не умею завлекать не увлекаясь!
7-го был бал в Дворянском собрании. Поутру я заехал к Вареньке и нашел у нее Наденьку.
При моем входе мне показалось, что Варенька немного сконфузилась, как дитя, пойманное в шалости; Наденька, напротив, была очень весела и протянула мне руку. После этой встречи я готов был прозакладывать голову, что против меня что-нибудь затевается, и когда я осмотрелся внимательно, мне тотчас бросился в глаза букет, который стоял в вазе на рабочем столике Вареньки.
- Откуда у вас этот букет, Варвара Александровна? - спросил я, подойдя к столу.
- Владимир Имшин прислал мне к сегодняшнему балу, - отвечала Варенька холодно. - Нравится он вам?
- Володя Имшин?
- Нет, букет.
- В нем более любезности, чем цветов, - заметил я, с сожалением посмотрев на связку зелени, в которую были воткнуты одни месячный розан и несколько желтых цветков.
- Легче находить недостатки в чужой любезности, чем догадаться сделать ее самому, - заметила Наденька, обратясь, по провинциальной привычке, к Вареньке, как будто ее слова не относились ко мне.
- Счастливы слабые умом! - заметил я. - У них всегда есть покровители, сильные духом. Но если этот букет завянет к 9 часам, как я надеюсь, - продолжал я, обратясь к Вареньке, - тогда у меня будет свежий для Варвары Александровны.
Варенька весело взглянула на меня и готова была, кажется, благодарить, но Наденька предупредила ее.
- А! Вы на… де… е… тесь, что он завянет! проговорила она протяжно, с ударением на первые слова.
Я увидел, что сделал маленький промах, но делать было нечего, и, рассчитывая на свое влияние над Варенькой, я отвечал с уверенностью:
- Я надеюсь на все, в чем убежден.
Но я рассчитывал без женской гордости и присутствия доброй подруги, которой боятся более врага.
Варенька взглянула на меня, как на фата, который хвастается небывалой победой, и отвечала:
- Благодарю вас, mr. Тамарин! Букет Имшина так хорошо сохраняется, что я не буду иметь нужды в вашем.
Я боялся побледнеть от злости и потому счел нужным приятно улыбнуться. Затем я весело высказал глубочайшее сожаление, поклонился очень низко и вышел.
На дороге я повстречал вечно веселую и резвую Марию Б***, которую мы прозвали Марион, за ее красоту и свободную прелесть обращения.