* * *
"Только-то? - думала она. - И это всё, из-за чего я томилась и страдала так долго? И этого-то достигнуть было для меня высочайшею целью?"
Была глубокая осень, когда Attalea выпрямила свою вершину в пробитое отверстие. Моросил мелкий дождик пополам со снегом; ветер низко гнал серые клочковатые тучи. Ей казалось, что они охватывают её. Деревья уже оголились и представлялись какими-то безобразными мертвецами. Только на соснах да на елях стояли тёмно-зелёные хвои. Угрюмо смотрели деревья на пальму: "Замёрзнешь! - как будто говорили они ей. - Ты не знаешь, что такое мороз. Ты не умеешь терпеть. Зачем ты вышла из своей теплицы?"
И Attalea поняла, что для неё всё было кончено. Она застывала. Вернуться снова под крышу? Но она уже не могла вернуться. Она должна была стоять на холодном ветре, чувствовать его порывы и острое прикосновение снежинок, смотреть на грязное небо, на нищую природу, на грязный задний двор ботанического сада, на скучный огромный город, видневшийся в тумане, и ждать, пока люди там, внизу, в теплице, не решат, что делать с нею.
Директор приказал спилить дерево.
- Можно бы надстроить над нею особенный колпак, - сказал он, - но надолго ли это? Она опять вырастет и всё сломает. И притом это будет стоить чересчур дорого. Спилить её!
Пальму привязали канатами, чтобы, падая, она не разбила стен оранжереи, и низко, у самого корня, перепилили её. Маленькая травка, обвивавшая ствол дерева, не хотела расстаться со своим другом и тоже попала под пилу. Когда пальму вытащили из оранжереи, на отрезе оставшегося пня валялись размозжённые пилою, истерзанные стебельки и листья.
- Вырвать эту дрянь и выбросить, - сказал директор. - Она уже пожелтела, да и пила очень попортила её. Посадить здесь что-нибудь новое.
Один из садовников ловким ударом заступа вырвал целую охапку травы. Он бросил её в корзину, вынес и выбросил на задний двор, прямо на мёртвую пальму, лежавшую в грязи и уже полузасыпанную снегом.
1880
Денщик и офицер
- Разденься! - сказал доктор Никите, Неподвижно стоявшему, устремив глаза в неизвестную далекую точку.
Никита вздрогнул и торопливо начал расстегиваться.
- Живей, братец! - нетерпеливо крикнул доктор. - Видишь, сколько вас здесь.
Он показал на толпу, наполнявшую присутствие.
- Поворачивайся… очумел… - заговорил в помощь ему унтер-офицер, приставленный к мере.
Никита заторопился, сбросил рубашку и штаны и остался совершенно нагим. Нет ничего прекраснее человеческого тела, - множество раз было говорено кем-то, когда-то и где-то; но если бы тот, кто в первый раз произнес это изречение, жил в семидесятых годах текущего столетия и увидел голого Никиту, он, наверно, взял бы свои слова назад.
Перед присутствием по воинской повинности стоял низенький человек, с несоразмерно большим животом, унаследованным от десятков поколений предков, не евших чистого хлеба, с длинными, вялыми руками, снабженными огромными черными и заскорузлыми кистями. Его длинное неуклюжее туловище поддерживали очень короткие кривые ноги, а всю фигуру венчала голова… Что это была за голова! Личные кости были развиты совершенно в ущерб черепу; лоб узок и низок, глаза, без бровей и ресниц, едва прорезывались; на огромном плоском лице сиротливо сидел крошечный круглый нос, хотя и задранный вверх, но не только не придававший лицу выражения высокомерия, а напротив, делавший его еще более жалким; рот, в противность носу, был огромен и представлял собою бесформенную щель, вокруг которой, несмотря на двадцатилетний возраст Никиты, не сидело ни одного волоска. Никита стоял, понурив голову, сдвинув плечи, повесив плетьми руки и поставив ступни носками немного внутрь.
- Обезьяна, - сказал полненький живой полковник, воинский начальник, наклонясь к молодому и тощему, с красивой бородой, члену земской управы. - Совершенная обезьяна.
- Превосходное подтверждение теории Дарвина, - процедил член, на что полковник одобрительно помычал и обратился к доктору.
- Да что, конечно, годен! Парень здоровый, - сказал тот.
- Но только в гвардию не попадет. Ха-ха-ха! - добродушно и звонко закатился полковник; потом, обратись к Никите, прибавил спокойным тоном: - Через неделю явись. Следующий, Парфен Семенов, раздевайся!
Никита начал мешкотно одеваться, руки и ноги не слушались его и не попадали туда, куда им следовало. Он шептал что-то про себя, но что именно - должно быть, и сам не знал; он понял только, что его признали годным к службе и что через две недели его погонят из дому на несколько лет. Только одно это и было у него в голове, только одна эта мысль и пробивалась сквозь туман и оцепенение, в котором он находился. Наконец он справился с рукавами, опоясался и пошел из комнаты, где происходило освидетельствование. Старик лет шестидесяти пяти, маленький, совсем согнутый, встретил его в сенях.
- Забрили? - спросил он.
Никита не отвечал, и старик понял, что забрили, и не стал расспрашивать. Они вышли из управы на улицу. Был ясный, морозный день. Толпа мужиков и баб, приехавших с молодежью, стояла в ожидании. Многие топтались и хлопали руками; снег хрустел под лаптями и сапогами. Пар валил от закутанных голов и маленьких лохматых лошаденок; дым поднимался из труб городка прямыми высокими столбами.
- Взяли, Иван, твоего-то? - спросил старика дюжий мужик в новой дубленке, большой бараньей шапке и хороших сапогах.
- Взяли, Илья Савельич, взяли. Захотел господь обидеть…
- Что ж ты теперь делать будешь?
- Что ж тут делать… Воля господня… Один в семье был помощник, и того нет…
Иван развел руками.
- Тебе бы его раньше усыновить, - внушительно сказал Илья Савельич. - Вот парень и был бы цел.
- Кто ж его знал! Ничего нам этого не известно. Опять же он у меня заместо сына, один работник в семье… Думал так, что господа уважат. "Ничего, говорит, невозможно, потому - закон такой". Как же, ваше благородие, говорю, закон, когда у него жена тяжелая? Опять же мне, говорю, ваше благородие, одному невозможно… "Ничего, говорит, мы этого, старичок, не знаем, а по закону, как есть он сирота, одиночка - должон на службу. Кто виноват, говорит, что у него жена и сын, вы бы еще пятнадцатилетних венчали". Я ему еще сказать хотел, так он и слушать не стал. Осерчал. "Отстань, говорит, тут и без тебя дела много"… Что ты станешь делать… Божья воля!
- Парень-то он у тебя смирный.
- Смирный да работящий, и боже мой! Слова супротивного от него не слыхал! Я, Илья Савельич, так скажу: лучше родного он мне был. То-то и горе наше… Бог послал, бог и взял… Прощайте, Илья Савельич, вашего-то, поди, не скоро осмотрят?
- Как начальство!.. Но только моего годным признать нельзя - хром.
- Ваше счастье, Илья Савельич.
- Побойся ты бога, что ты городишь! Эко счастье, что сын хромой уродился.
- Что ж, Илья Савельич, оно к лучшему выходит: все ж дома парень останется. Прощайте, будьте здоровы.
- Прощай, брат… Что ж ты должок-то, забываешь, что ль?
- Никак невозможно, Илья Савельич, то есть - вот как, никак нельзя! Уж вы малость пообождите. Горе-то у нас такое!
- Ну, ладно, ладно, поговорим еще. Прощай, Иван Петрович.
- Прощайте, Илья Савельич, будьте здоровы.
Никита в это время отвязал от тумбы лошадь; они с приемным отцом уселись в сани и поехали. До их деревни было верст пятнадцать. Лошаденка бойко бежала, взбивая копытами комья снега, которые на лету рассыпались, обдавая Никиту. А Никита улегся около отца, завернувшись в армяк, и молчал. Старик раза два заговорил с ним, но он не ответил. Он точно застыл и смотрел неподвижно на снег, как будто ища в нем точку, забытую им в комнатах присутствия.
Приехали, вошли в избу, сказали. Семья, состоявшая, кроме мужчин, из трех баб и троих детей, оставшихся от умершего в прошлом году сына Ивана Петровича, начала выть. Парасковья, Никитина жена, сомлела. Бабы выли целую неделю.
Как прошла эта неделя для Никиты - известно одному богу, потому что он все время молчал, храня на своем лице одно и то же застывшее выражение покорного отчаяния.
Наконец все было кончено - Иван свез новобранца в город и сдал его на сборный пункт. Через два дня Никита с партией новобранцев шагал по сугробам большой дороги в губернский город, где стоял полк, в который он был назначен. Одет он был в новый коротенький полушубок, в шаровары из толстого черного сукна, новые валенки, шапку и рукавицы. В его котомке, кроме двух перемен белья и пирогов, лежала еще тщательно завернутая в платок рублевая бумажка. Всем этим наделил своего приемыша Иван Петрович, умоливший Илью Савельича дать ему еще взаймы, чтобы обрядить Никиту на службу.