Вскоре из-под кровати, при пособии палки и кочерги, которою орудовала старуха, появились на свет божий, вместе с кучею сора и неизвестно откуда взявшегося пуху, старые, совершенно желтые панталоны покойного супруга Слезовой, Онуфрия Максимыча; потом заплесневелая бутылка с продавленной внутрь пробкой и, наконец, чей-то, бог весть каким образом попавший сюда, форменный картуз с зеленым околышем и разорванным козырьком. Все это будило в голове Слезовой забытое прошлое, поднимало и вихрем несло ее прошлые скорби. То представлялось ей, как покойник супруг-парикмахер, в видах барышей перебравшийся в Петровский парк на дачу, вдруг запил, запропал в городе и, наконец, совсем пропал без вести. А тут зима. Лес опустел, снег сугробами одел дорогу в Москву, а мороз уже успел проглодать углы в дощатой хибарке. Со слезами на глазах, завернув в полу заячьей шубки свою Лизу, которая теперь где-то в белошвейках на Дмитровке, бредет она, Слезова, в Москву, к Каменному мосту: "дескать, не распознаю ли у сродственников про Онуфрия Максимыча?" Ветер дует в упор, вязнут в сугробах слабые ноги, а идти далеко! Добрела. "Не у вас ли, Марфа Марковна, супруг мой?" А супруг, будто кругом виноват, смирный такой, услыхал из другой комнаты и кротко таково говррит: "А, говорит, Аксюша! ты это… здравствуй! виноват я, Аксюша!.." И присела она в то время на оконник и сидела ровно бессловесная, потому - и слеза нейдет, и слова выговорить нельзя… Или вдруг, - смешно сказать! - эти желтые панталоны, протертые на коленях и заплатанные синим тиком от жениной шубы, какую страшную сцену воскрешают они в ее памяти! Помнится ей, как вот в этих самых панталонах, над которыми старьевщик покатился со смеху, привезли Онуфрия Максимыча замертво. Подняли его добрые люди где-то на улице; а оттого он довел себя до этого, что не на добрые деньги вздумал гулять: пустил ризу с венчального образа, "раздел" его, батюшку, донага! И вот он в больнице; то хочется ему огурчика, то селедки, то кваску, - и Аксюша с каким-то особенным искусством, рождающимся только в пору высокой привязанности, умеет протащить ему эти продукты, утаив их от зорких глаз начальства, где-нибудь на груди, в концах головного платка или под полою. "Виноват я, - говорит больной, - много я тебя, Аксюша, бивал понапрасну, ни за что, и много я у господнего престолу должен ответу дать за мои буйства и кровопролития! Только прости ты меня, Аксюша, здесь, на сем свете, потому и без этого я, новопреставившийся раб божий, должен идти в муку вечную. А под подушкой, на Лизино счастье, узелок есть, и скопил я там, на ассигнации, сто рублев…"
И много-много еще!..
Осажденная этими воспоминаниями, Слезова с каким-то замиранием сердца расставалась с разным хламом, пробуждавшим в ней эти трогательные воспоминания и теперь валявшимся на полу кучей какой-то рвани. Старьевщик все принимал и даже старался ободрить хозяйку, видя, что она конфузится, подавая какой-нибудь шерстяной носок с дырявой пяткой или заплесневевший картуз: он надевал носок на руку, утверждая, что из него очень легко сделать варежки; примеривал картуз, и примеривал таким ухарским манером, что даже Слезова не могла не улыбнуться, а старуха просто плюнула, проговорив:
- О, шут тебя возьми, пугало воронье!..
Наконец, сев на пол и подобрав под колени весь собранный скарб, старьевщик придавил его растопыренною рукою и произнес:
- Еще чего нет ли?
- Нет, больше ничего нету.
- Пошарьте!
- По комодам разве?
- Ну, по комодам… Галунов нет ли?
- Нет, галунов нету… Ничего больше нету!
- Ну, так, стало быть, сколько? Говори, мать, по-божьему?
- Что мне? Я по-божьему…
- Ты сам-от по-божьему-то! - произносит старуха, чувствуя потребность заступиться за Слезову, потому что теперь она уже не сомневается в возможности посидеть за самоварчиком.
- Мы завсегда по-божьему. Мы люди, бабка, во как - одно слово!.. А я, милая моя, вот как: я свою цену даю, ты свою… Что же? разберем так: сертук этот самый, что говорить, очень он превосходен, и дадут нам за их милость двадцать копеек, а мы, значит, даем ему назначение - гривенник по той причине, как и нам самим преферанц надобен. Так-то-с!
Все выражают крайнее негодование; но старьевщик, кажется, и не слышит этого и спокойно продолжает речь, примеривая картуз:
- Они теперича… Какое об них мнение? Мнение будет высокое! А цена трынка. Так ли, милочки мои?
Опять ропот.
- Да ты вот что: бог-то есть в тебе?
- Маменька! Бог во мне есть?
- Ан вот нету!
- Милая моя, мамочка! Поверь мне, есть! А что ежели что трынка, так чем же она не монета?
В это время в дверях показался постоялец, офицер, с взъерошенными волосами, в плисовом рваном халате.
- Ты! - обратился он к старьевщику, - купишь?
- Покажьте-с!
- Что тебе, нюхать, что ли? Видишь, сабля!..
- Придется, и нюхаем… Только он, оружий этот, дешев.
- Как??.
- Ничего он для нас не стоит…
- Мерррзавец!
Постоялец исчезает.
- А то вот не купишь ли? - говорит старуха, вылезая из кухни.
- Какой товар?
- Пуговицы костяные…
- Много ль?
- Пара всего… Теперь таких пуговиц нету…
- Ну, стало быть, и пущай они дружка с дружкой… парочкою, стало быть, миленочка с миленочком!
- А гривну если?
- Гривну-у? гривну-то я за тебя, старушка, дам ли?.. И то ежели на распорку, коли дело будет. Вот как, балетная моя плясунья, по-нашему разговаривают-то с вами!
- Покупаешь? - произносит снова явившийся офицер.
- Никак нет, ваше сиятельство!
- Ну, подлец после этого.
- Должно быть, так!
- Сердит барин-от, - прибавляет старьевщик, прислушиваясь, как за Волшебновым хлопает одна дверь, другая и потом падает на пол кинжал.
Прапорщик свиреп: он быстро ходит взад и вперед; но немного погодя снова принимается рыться в тощем чемодане с тою же целью - продать что-нибудь старьевщику. Попадался ли ему старый эполет, сломанная шпора, покрасневшая пуговица с цифрами, - он все валил в кучу и назначал, по собственному мнению, самые умеренные цены, хотя в итоге образовывалась такая кругленькая сумма, которою прапорщик предполагал распорядиться самым милым образом.
- Сколько за все? - восклицает он через минуту.
- Да что, ваше благородие, я скажу так, что для нашего брата вся это теперича ваша премудрость - ровно плюнуть да растереть.
- Вон отсюда! - завопил прапорщик, швырнув на пол весь свой товар, и исчез уж "навсегда".
В то время как в разочарованную душу прапорщика врывались терзающие мысли о том, отчего судьба не дала ему более широкой дороги, где бы он, не печалясь, как теперь, о трехдневном отсутствии водки, мог бы безмятежно покоиться под титулом штабс-капитана, разъезжать на рысаках, звонко покрикивать "пошел", обладать первой в Москве камелией, совершая все это на вдовьи капиталы купчихи Рыдаевой, - в эти плачевные минуты прапорщичьего негодования на судьбу, лишившую его всех только что изображенных благ, старьевщик с присказками и прибаутками валил в мешок все достояние мещанки Слезовой, вместе с старьем навеки погребая в этом же мешке и все ее воспоминания, все прошлые скорби.
- А что, хозяюшка? - говорил старьевщик, вынимая из-за пазухи сверток сахарной синей бумаги, в котором сочно звякали медяки, - я у вас эту старушку, бог с ней, поторгую! - и он кивнул головою на старуху. - Именно правда, потому кожа у ее, у этой, у старухи… Рубь сорок да семь - рубь сорок семь пожалуйте-ко! Потому, говорю, кожа у этой, у старухи оченно способна, и погоним мы ее на лайковые перчатки…
Слезова грустно улыбалась; но старуха едва ли что-нибудь слышала из слов старьевщика, потому что была совершенно поглощена заботами о чае и хлопотала около самовара.
Через полчаса кухня Слезовой представляла несколько иной вид: сама хозяйка, слегка подрумяненная рюмочкой водки, поминутно совалась то к столу, на котором пыхтел самовар и не менее его пыхтела старуха, то к печи, где дымился котел, около которого тощее пламя единственного полена как-то подобострастно егозило и, казалось, хотело сжать его в своих объятиях, лишь бы только угодить Слезовой и поскорее вскипятить щи. В углу стояла соседка с рюмкой в руках, готовясь поднести ее ко рту, причем говорила Слезовой что-то очень утешительное, награждая ее в будущем всяким счастьем, - чего, в одно и то же время, желала и сулила ей также и старуха; но Слезова только вздыхала и полагалась во всем на власть божию. Не то было за перегородкой, в комнате прапорщика. Расстроенное воображение его не давало ему покою.
- Господи! господи! - взывал он в душе, - хоть бы что-нибудь!..
Соображая предстоящие барыши, плетется старьевщик по пустынному переулку. От нечего делать он может зайти в лавочку, где ему все друзья-приятели от мала до велика, почему он всегда смело может прибегнуть сюда и перехватить рублик-другой, без залога узла, делая это, конечно, только в тех случаях, если где-нибудь поблизости "лафа", то есть можно погреть руки около чьей-нибудь добротной шубы, салопа и вообще вещицы, на которую нехватает казны, размещенной по всем карманам, во всевозможных узелочках, завертках, "портманеях" и тому подобных казнохранилищах.