Офицерская комната была выложена алебастром и аршина на полтора обшита снизу сосновыми досками и отапливалась маленькой железной печкой, которая больше дымила, чем грела; поэтому офицеры нередко выбегали греться на мороз. Пол состоял из одного ряда досок, сквозь щели которого видны были темные и низкие покои, в которых жил хозяин. Оконные переплеты были покрыты снаружи мелкими решетками из драни и вместо стекол оклеены промасленной бумагой, через которую падал матовый свет на жесткие офицерские кровати. Стены были увешаны священными гравюрами марсельской работы. В другой крошечной комнате, вроде ублиетты, помещался Чирков; здесь же обедали, и сундук Чиркова, а также некоторые вещи всегда выносились перед обедом в коридор. Вследствие малых размеров столовой Вьюшин не советовал заказывать много блюд. Этот совет звучал едкой иронией, так как в селении ничего нельзя было достать. Из коридора крутая лестница спускалась в большую темную комнату с земляным полом. Комната эта была высотою в два этажа и освещалась через отверстие в потолке, над которым был устроен для тепла четырехугольный колпак, похожий на парник. Падавшая сверху волна света придавала внутренности тот характер, который любят фламандские и всякие другие живописцы, рисующие сцены в погребах и подвалах. Здесь помещались ротные писаря и денщики, из которых всегда кто-нибудь спал; поэтому из полутьмы целый день раздавался храп, как будто бы там находился один из кругов дантовского ада. Только один писарь Иловлина бодрствовал днем и в свободные часы занимался сочинением стихов. Это был человек мечтательный, с блуждающим взглядом и всегда выпивши. Его поэтические сочинения никакого отношения к действительности не имели. Казалось, душа поэта насильно отрывала его от грозной действительности и переносила в родную деревню. Только раз, когда пришло известие о падении Плевны, он настроился на воинственный лад и написал оду, которая мне неизвестна. Большинство же его стихов имело юмористический оттенок, хотя он писал их с печальным видом и чуть не со слезами на глазах. Одно стихотворение, под названием "Рыбак", кончалось так:
Рыбак роет червячка,
Надевает на крючка,
И потом, что было маху,
В пол-аршина черепаху
Тащит на берег сухой
Он счастливою рукой.
Оп уж этую уроду
Не пускает больше в воду,
А садит ее в мешок, -
Будет жонке гребешок.
В углу людской комнаты были вкопаны, с разными приспособлениями, два огромных глиняных горшка, наполненных горячими угольями. Около этой кухни постоянно суетилась хозяйка дома с своею служанкой, пекла лаваши и жарила на разные манеры баранину. Денщики объяснялись с ними резкими телодвижениями, а также по-русски, прибавляя несколько турецких и грузинских слов, считая, что все басурманы говорят на одном языке; Самойлов, денщик Иловлина, даже в шутку утверждал, что они обязаны понимать по-русски, так как у них самих "настоящего" языка и нет и они только притворяются, что говорят; иногда заходил в гости солдат-татарин, который служил переводчиком.
Хозяйскую дочь звали Мариам, или Майро. Она была стройна, как кипарис, и гибка, как змея. По странной игре природы она напоминала своим лицом женщину тропического климата. Костюм, в котором преобладал красный цвет, несмотря на свою будничную скромность, так красиво окутывал ее стройное тело, что его некоторое неряшество совершенно не бросалось в глаза. Движения ее были живописны и переменчивы; то она быстро двигалась, то, наоборот, вдруг задумывалась и как бы каменела над печью, и красный свет угольев ложился светлыми пятнами на ее смуглое лицо, на ее смуглую шею и руки, придавая ей вид молодой колдуньи. Взгляд ее огромных черных глаз на первый раз казался странным, потому что редко приходится встречать такой взгляд: он был то тускло мрачен, то вкрадчиво ласков, но не жесток и не нагл.
Ротный писарь, сочинивший в нетрезвом виде стихи, всегда старался столкнуться с ней и осветить свое грустное лицо кокетливой улыбкой.
Самойлов, в день прибытия, когда командир, ложась на только что приготовленную постель, вздохнув, сказал: "Э-хе-хе! Скука", возразил: "Теперь, ваше благородие, от скуки развлечение есть; хозяйская дочь…"
- А ты уж подъехал?
- Где нам с грязным носом в золотую табатерку. Только глазами пострадал…
Вечером Иловлин пошел посмотреть Майро и, столкнувшись с ней в дверях, невольно дал дорогу красивой девушке. Сделав несколько шагов, он обернулся, чтобы еще раз на нее взглянуть; она тоже обернулась…
Красивый офицер, в свою очередь, произвел на нее впечатление. Так часто бывает, что незнакомые между собою мужчина и женщина оборачиваются друг к другу и в то же время у обоих пробегает мысль, что это их первое и последнее свидание. Майро не покраснела и не потупилась. Как был великолепен этот взгляд и как много любезностей мог бы наговорить Иловлин по поводу ее глаз! Но вся беда была в том, что он не говорил на известных ей языках, а она ни слова не знала по-русски. Впоследствии она выучила слова - "здравствуй" и "хорошо", а Иловлин несколько фраз по-турецки.
Раз он ей сказал: "Бен сизи пек северим (я тебя очень люблю)" - и, считая, что исполнил свой долг, хотел ее схватить и поцеловать; она увернулась и, сказав: "Хорошо… здравствуй!", убежала от него в дом.
III
Жизнь в О* текла спокойно и однообразно. Что было вчера, то было и сегодня. Солдаты чистили и приводили в более подходящий вид свои помещения и занимались между собой разговорами о родине, штаб-квартире, вкусных щах и "замирении". Иногда роты совершали, по распоряжению штаба, военные прогулки в сторону соседних селений, чтобы показать туркам, что нас много. Самойлов, исполнявший роль повара при офицерах, измышлял, как бы издобыть что-нибудь для офицерского стола, кроме баранины и кислой капусты, и соперничал в шутках с денщиком Вьюшина. Офицеры делали то же, что и солдаты, но их беседы о мире и прочем отличались более глубокими соображениями.
Они были очень рады, что попали в отдел, потому что за последний период кампании все в полку изнервничались и надоели друг другу до тошноты.
Общая участь, связующая военное общество на войне, в то же время служит и причиною их раздоров. Честолюбие в хорошей армии особенно сильно в начале кампании, когда люди еще свежи, и после войны, когда самый главный вопрос, о жизни и смерти, исчезает; оно порождает зависть и служит первым источником вражды. Люди стараются отличиться один перед другим, хотя никто не желает быть убитым. Втайне каждый хочет остаться жив, и часто, сидя где-нибудь в общей походной столовой, офицеры смотрят друг на друга и думают: "Кого раньше убьют, тебя или меня?" Если вы связаны с вашим товарищем чувством дружбы, то думаете про себя: "Сохрани его господь! Я не желаю его смерти, но, конечно, сам не хочу быть убитым или потерять ногу или руку…" Нет правила без исключения, и есть люди, которые жертвуют своею жизнью за другого, но такие герои редки. Война тянется; сегодня убьют одного, завтра ранят другого, и мало-помалу общество полковых офицеров редеет. "Сегодня я остался цел, в следующем деле может быть то же, да наконец и меня щелкнут…" - думает каждый про себя. Эти мысли становятся общи, и, вследствие такого однообразия, все становятся друг другу скучны и даже противны.
Что касается Иловлина, то уже на третий день ему казалось, что он давно живет в О*, как это всегда кажется людям, привыкшим в течение года чуть не ежедневно сменять места по барабанному бою. После всех пережитых им треволнений он впал в какую-то апатию и был не прочь пробыть здесь долго, пока какое-нибудь новое событие или весть издалека не пробудили бы в нем новых желаний.
Из селения О* открывался вид на всю эрзерумскую долину, окаймленную обнаженными горами, на вершинах и пологих скатах которых лежал серебряный снег. Глубокий снег лежал и во всей долине; тот же снег лежал и в селениях, и только дым и черные, закоптелые буйволятники темными пятнами обозначали жилье. Истоки Евфрата тоже замерзли; вьюга, налетая иногда на реку, сдувала снег, и тогда обнажался лед; снег и холод царствовали повсюду. Водяные мельницы замерзли. Под снегом укрылись и эрзерумские бастионы, и в их сверкающей одежде трудно было отличить пушечные дула. Над Эрзерумом днем вился мирный дым из труб, а ночью стояло слабое желтоватое зарево ночных огней. Только звонкий скрип гибкого дощатого пола и громкое шуршание бумаги в окнах напоминали ему, что он живет в азиатском доме.