...Врачебный обход. Пришла палатный врач, Валентина Семеновна, та самая миловидная, в розовом халате и розовой шапочке, которая вчера в коридоре что-то у него спросила. Сегодня он мог говорить и отвечал охотно.
Она разговаривала с ним на "мы": "Ну, как мы себя чувствуем? Давление у нас нормальное, разве чуточку повышено, но ведь нам не двадцать лет?" Борис Михайлович уверил ее, что чувствует себя хорошо, нормально, и это было правдой. Единственно ненормальным в его состоянии было чувство, будто голова куда-то улетает, но он на это жаловаться не стал. Спросил, можно ли ему вставать, она отвечала: "Ни в коем случае, разве через недельку". Ну до чего же милая! Очки у нее были в розовой оправе, и вся она была такая розовая...
Старик напротив долго скрипел, жалуясь на обслуживание и на то, что ему недодали полпорции масла: "Я же знаю, что такое двадцать граммов. Там от силы было десять!" Она говорила с ним внимательно, терпеливо; очевидно, внимательности и терпению их учат на студенческой скамье. "Хорошо бы, если бы и наших инженеров так учили обходительности", - подумал Ган. Опять вспомнил вчерашнее собрание и опять ушел от него мыслью.
Потекли однообразные палатные дни. Он просыпался рано, раньше всех в отделении, и, лежа на своей койке, смотрел в небо. Оно было серьезно-серое, холодное, иногда брызгающее дождем. Постепенно оно окрашивалось с одного боку персиковым румянцем. Приходило утро. Иногда оно приносило с собой солнце, тогда он радовался.
Утро начиналось со звуков. Бряканье ручки ведра. Шлепанье тряпки, которой протирали пол. Скрипение капризного соседа. Все эти звуки были отрадны, в них была жизнь.
Приходила дежурная сестра с букетом градусников в банке. Температура у него всегда была нормальная, но он ее с интересом мерил. У соседа она иногда повышалась, это тоже было любопытно. Обед был целой гаммой разнообразнейших ощущений. Никогда он дома с таким интересом не съедал обед.
Каждый день в посетительский час, с четырех до шести, приходила Катерина Вадимовна. Он ждал ее с радостью, но без нетерпения. Она садилась рядом и глядела на него серыми глазами, целиком сделанными из любви. На вопрос о самочувствии он всегда отвечал: хорошо. Она приносила фрукты. Он их принимал из вежливости, но не съедал, а отдавал нянечке.
Из трех сменяющихся нянечек у него была любимая - Анна Ивановна. Сильно пожилая, веселая, с утра собиравшая по всему отделению бутылки, к середине дня успевавшая их реализовать. Выпив в свое удовольствие, она неизменно "улетала в космос". Там, очевидно, сила тяжести была нормальная, потому что Анна Ивановна ходила вся изукрашенная синяками. Лоб она туго перевязывала сложенной косынкой, за что скрипучий сосед прозвал ее пиратом. К своим обязанностям она относилась равнодушно-отрицательно, только как к источнику рублей. За каждую услугу плата была стандартная: рубль. Как-то Борис Михайлович сунул ей рубль и попросил поправить сбившееся одеяло. Анна Ивановна взяла рубль, одеяло приподняла, уронила и сказала: "И так хорошо". Борис Михайлович с юмором об этом рассказал Катеньке, но та восторга его не разделила.
Странное дело, ему совсем не хотелось читать. Катенька приносила книги, он к ним не притрагивался. Ему и так было не скучно. Одно дерево за окном чего стоило, со всей птичьей мелюзгой, его населяющей, с лимонно-желтыми, подсохшими, на ветру шевелящимися листьями. А вечером, когда в палате зажигали свет, Ган лежал и, щурясь, смотрел на припотолочные лампы, удивляясь разнообразию и разноцветности своих собственных ресниц: ведь это от них шли радужные лучи во все стороны.
Все время звонят с работы, говорила Катенька, интересуются его состоянием, просят позволения навестить. "Хочешь кого-нибудь видеть?" - спрашивала она. Нет, он никого не хотел видеть. Один раз только сказал: "Пожалуй, Нешатова, пусть придет".
На другой день Нешатов пришел с неожиданным и не подходящим к его облику букетом осенних цветов, который Анна Ивановна, благоволившая к Гану, сразу же поставила в бутылку из-под кефира. Нешатов поразил Бориса Михайловича новым выражением лица, тенью загара на впалых щеках. Разговор, как положено, начался с вопроса о самочувствии ("Хорошо, хорошо, спасибо!"), потом краем задел служебные дела, но Ган проявил к ним полное равнодушие, даже дисплеем не поинтересовался, не говоря уже об анонимщике. Нешатов произнес имя Магды; Ган тихо улыбнулся, отстранив и эту тему. "Зачем он меня позвал?" - думал Нешатов. Тут Ган спросил:
- Ну, а как с бессмертием души?
- Душа бессмертна, - твердо ответил Нешатов.
- Я рад. Я очень о ней заботился и, кажется, не зря.
- Не зря, Борис Михайлович. Сколько буду жить и дышать, столько же буду вам благодарен.
- Я вас почему-то полюбил, хотя вы и не давали к тому оснований.
- Наверно, потому, что мы любим тех, кому нужны. Это мне сказала одна умная женщина. Не та, про которую вы думаете, другая.
- Я понимаю, - сказал Ган. - А теперь я устал и хочу спать. Спасибо, что навестили. Я рад, что я вам больше не нужен.
Возражать было бессмысленно. Ган закрыл глаза. Нешатов на цыпочках вышел из палаты и тихо прикрыл за собой дверь.
Этой же ночью Ган проснулся от ощущения торжественности. Что-то с ним происходило. Нет, ему не было больно, просто сердце присутствовало и билось в каждой клеточке его тела. Сердце и тело были в одном месте, он сам - в другом. Он хотел нажать кнопку сигнала, но рука не могла дотянуться. Да и не надо было дотягиваться. Он увидел перед собой ярко освещенную солнцем, уходящую вдаль аллею. По этой аллее шла к нему Катенька, и тени по ней скользили снизу вверх.
42. Прощание
Борис Михайлович умер через две недели после собрания, с которого его увезли на "скорой". Он уже уверенно шел на поправку, и смерть его всех поразила - и сослуживцев, и врачей. Вскрытие показало обширный инфаркт.
Хоронили его в яркий осенний день, светящийся той лучезарной желтизной, которая как будто силится внушить: временное вечно. Хоронили на старом загородном кладбище, где крестов и памятников почти не видно за буйным переплеском ветвей.
В гробу Борис Михайлович был бледен и чернобров, очень похож на себя живого, и казалось, что он шутит, что вот-вот раздастся его приятный носовой голос...
Весь отдел был на похоронах, и многие из других отделов. Сам Панфилов приехал на своей черной "Волге", долго и сочувственно жал руку вдове и сказал несколько слов над свежевырытой песчаной могилой.
Катерина Вадимовна, вся в черном, была на вид совершенно спокойна. Не плакала ни во время траурного митинга, ни когда зарыли гроб и над холмиком выросла пирамида венков. Люди начали расходиться; каждый подходил к ней, жал ей руку и произносил несколько сочувственных слов. Она, как маленький черный автомат, говорила всем одно и то же:
- Спасибо. Благодарю вас, что пришли. Нет, спасибо, мне ничего не нужно. Спасибо...
По обе стороны от нее с обнаженными головами стояли двое ее сыновей, очень похожие друг на друга и на Бориса Михайловича. Они тоже благодарили предлагавших помощь и сдержанно ее отвергали. "Какие интеллигентные похороны", - думал Нешатов. Магда стояла далеко от него, прямо глядя перед собой чужими зелеными глазами. Тишину нарушал тонкий бабий плач Картузова, который, совершенно трезвый, трясся, держась за ограду какой-то могилы.
Расходились, расходились... В отделе знали, что после похорон состоится очередной научный семинар. Фабрицкий специально предупредил, чтобы все были. Дятлову он усадил в Голубой Пегас, остальным предложил добираться, кто как может. Анна Кирилловна, распухшая от слез, растрепанная, ненакрашенная, отказалась пристегиваться ремнем ("Мне в нем душно"). "Перекинь через плечо", - скомандовал Фабрицкий.
- Вот так, Нюша, - сказал он, трогаясь с места, - так-то и теряем друзей. Ровесников.
- Только, пожалуйста, сам ничего такого не выкидывай. Мне уступи первую очередь.
- Так и быть, уступаю. Но учти, мне без тебя будет очень плохо.
- Учла. А на пенсию я все равно уйду. Решение принято. Вот только доделаю преобразователь...
- Слышал и больше слышать не хочу. Тебе уйти на пенсию значило бы капитулировать перед гадом.
- Но ведь он остается в отделе. Не могу больше видеть его сусальную морду. Вербный херувим в отставке.
- Потерпи, мы с ним управимся. Кстати, ты не заметила: подходил он к Катерине Вадимовне или нет?
- По-моему, нет. Может быть, как у Некрасова: "Бог над разбойником сжалился, совесть его пробудил"?
- Нет у него и не будет совести. Абсолютно растленный тип. Он мог бы танцевать на могиле Гана.
- Не думаю. На моей и то вряд ли.
Научный семинар начался в назначенное время. Фабрицкий, бледнее обычного, поднялся на кафедру. Без своей улыбки он казался некомплектным...
- Товарищи, мы потеряли нашего большого друга, чудесного человека, нашу душу и совесть - Бориса Михайловича Гана. В том, что он погиб, есть доля нашей с вами вины. Зная, что он болен, мы его не берегли. Давайте больше и лучше беречь друг друга. Пусть каждый из нас подумает, в чем он виноват перед покойным. Почтим его память вставанием.
Все встали, постояли, снова сели по сигналу Фабрицкого. Он продолжал:
- Имею вам сообщить некоторую информацию. Феликс Антонович Толбин только что подал мне заявление об уходе. Я его удерживать не стал. Гораздо хуже то, что аналогичное заявление подала мне и Даная Ивановна Ярцева. Я пытался ее отговорить, но она непреклонна. Ее уход ставит в тяжелое положение лабораторию Анны Кирилловны. Надеюсь, что первая лаборатория, которую, естественно, возглавит Магдалина Васильевна, окажет своим товарищам посильную помощь.