Когда они остались наедине, царь велел Вирсавии подойти, подался вперед, обхватил ее колени и втиснул голову меж ее беспомощных ляжек, будто искал прохлады, или тепла, или просто защищенности и покоя. Так они несколько времени оставались недвижны, она было подумала, что это и все, чего желал царь, и больше ему ничего не надобно, однако затем почувствовала, как тяжелый его торс давит на нее, толкает назад, она поспешно наклонилась вперед, чтобы устоять на ногах, а главное, чтобы не позволить царю упасть в этой скрюченной, постыдной позе. Но весу в ней оказалось недостаточно, падения было не избежать, но, уже падая, царь высвободил голову и стремительно повернулся, так что, очутившись в конце концов на полу, они лежали рядом, у него под головой была испуганно вытянутая рука Вирсавии, а по лицу ее, глазам и губам рассыпались его жесткие, курчавые волоса. Она слышала, как он нетерпеливо и решительно срывал с себя одежду, в пылу страсти вновь и вновь бормоча имя Господа, ткань трещала и рвалась, она уже чуяла запах его пота.
Как раз в это время вернулся Шафан, хотел сообщить царю, что голуби куплены и священники приняли их; теперь он замер у двери, отчасти скрытый столпом. Я не успел, думал он, я бежал недостаточно быстро, священники еще не принесли голубей в жертву.
А царь уже приступил к ней, торопливо и безжалостно, как будто она была врагом, которого должно победить, он был такой тяжелый и обнимал ее так крепко, что она чувствовала, как кости ее гнутся и едва не ломаются; он вошел в нее - и вскрикнул от боли, словно это его пронзили. Изо всех сил она старалась покориться и выдержать - пусть царь исполнит свое намерение, ведь она не более чем предмет неистовой его любви. В том-то и состоит существо любви: быть предметом для чьей-то любви.
Она вытянула руки и обхватила его безволосые, дрожащие от напряжения ляжки, улавливая ладонями всякое движение его тела. Царь Давид любит меня, думала она, оттого так и поступает. Оттого что поступает так со мною, он и любит меня.
Наконец рот его открылся и исторг ужасный, почти невыносимый вопль, он кричал так, как кричал над поверженным врагом, над исполином, или народом с чуждым божеством, или над городом, полным золота и жемчугов, а потом он откатился от нее, грузный, обмякший, истомленный.
Она услышала, как он немедля принялся говорить с Господом. Однообразные, мрачные и жалобные звуки, похожие на песнопения, которые доносились из шатра, где обитал Господь; серая и все же блестящая капелька слюны висела у царя в бороде.
Когда он в конце концов умолк, она спросила:
Ты говорил с Господом?
Я всегда говорю с Господом, ответил царь. Он единственный, кто понимает меня.
А каков Он - Господь? - спросила Вирсавия.
Он таков, как я, сказал царь Давид.
Как я.
И Вирсавия подумала о том, как он вот только что едва не раздавил ее, подумала о безрассудной его страсти.
Господь добр, назидательно сказал царь. Любовь Его безгранична.
Он таков, как я? - подумала Вирсавия. Что Он сделает с Урией? Что станется со мною?
Все же я не понимаю Его, сказала она. Даже если любовь Его безгранична. Любовь еще и непостижима.
Да, сказал царь Давид, любовь еще и непостижима. Любовь есть непостоянство и неуверенность. Самая ужасная неуверенность.
И Господь именно таков? - сказала Вирсавия.
Да, отвечал царь. Именно таков.
И, припав губами к ее волосам, он запел, зашептал, залепетал одну из тех песней, какими услаждал Господа, а заодно и Шафана:
Господи! Ты испытал меня и знаешь.
Ты знаешь, когда я сажусь и когда встаю;
Ты разумеешь помышления мои издали.
Иду ли я, отдыхаю ли, Ты окружаешь меня,
и все пути мои известны Тебе.
Сзади и спереди Ты объемлешь меня
и полагаешь на меня руку Твою.
Дивно для меня ведение Твое -
высоко, не могу постигнуть его!
Шафан смотрел на них. Они лежали, тесно прижавшись друг к другу, шептались, он слышал их голоса, но слов не разбирал. Вот только что царь выбрался из глубокого колодезя своих чувств и теперь лежал совсем спокойно, уткнувшись губами в ухо женщины. Шафан хотел бы лежать так на месте Вирсавии, он думал о неслыханной защищенности, какую изведал бы, если б ему дозволено было положить голову на плечо царя или же упокоить на своей тонкой, хрупкой руке тяжелую голову царя. Удивительно, что он, совсем еще отрок, порою испытывал к царю отеческие чувства. И в то же время считал, что царь ему как отец.
Царь Давид повернул голову и заметал его. Щелки глаз сузились еще больше, так что даже Шафан и тот не мог поймать его взгляд, ужасная гримаса исказила лицо. Мне бы надо играть для него! - подумал Шафан. Весь облик царя стал вдруг совершенно необъясним, он как бы ушел в собственную непостижимость.
Шафан! - вскричал он. Давно ли ты стоишь здесь, за столпом?
Я стоял там все время, сказал Шафан, и голос его дрогнул от тепла и участия. Я все видел!
Царь приподнялся на локте и странно чужим и надломленным голосом кликнул стражу. А когда воины прибежали, крикнул им:
Уведите этого отрока! Вынесите его во двор и поразите мечом! Выколите ему глаза!
А Шафан только и смог подумать: вот и такое тоже возможно, непостоянна, как ветер, любовь, и нет на свете ничего, кроме непостоянства. Оно объемлет меня со всех сторон, оно отверзает очи слепых.
И он повернулся к царю, взял душу свою и протянул ему на ладони, не мог он оставить царя, не сказавши хоть малую долю того, что переполняло его. Но не сумел выдавить ни слова, ни даже стона.
А Вирсавия не сказала ничего.
Немного погодя царь Давид поднялся, он не смотрел на нее, обратил к ней свою широкую, чуть сутулую спину, оправил одежду, движения его были тяжеловесны и решительны, будто показывали, сколь он непоколебим и бесстрастен, рыжеватые, дремучие волоса лежали на плечах.
Совсем недавно они были почти одно, его пот увлажнял и холодил ее кожу, и волосок от его бороды пристал к ее губам, но теперь тело его вдруг представилось Вирсавии необычайно далеким, она не посмела бы окликнуть его, даже робко, с глубочайшим трепетом, он виделся ей таким же чужим, как кумир, изваянный финикийскими каменотесами, и она вряд ли сознавала еще, что он человек.
Затем Вирсавия тоже встала, стала подбирать и приводить в порядок свою одежду и, сама не зная почему, переняла от царя манеру двигаться: согнула спину, будто ее отягощало бремя царства, а маленькие свои ноги ставила так, будто всякий шаг был чреват тяжкими последствиями, руки же поднимала с опаской, медленно, будто они были обвешаны медными пластинами.
И стремительно, едва уловимо промелькнула у нее мучительная мысль, что царь завладел ею и бродил теперь внутри ее тела, что она позволила ему наполнить себя, как будто была порожним, дотоле не использованным сосудом. Болезненная судорога стиснула ее нутро, а когда царь вдруг обернулся и посмотрел на нее, она, точно пытаясь защититься, наклонила голову и непослушными от робости пальцами стала приглаживать растрепавшиеся, спутанные кудри.
Ни в коем случае нельзя ей лишиться чувств, нельзя пачкать блевотиной кедровый пол царя Давида.
_
Вирсавия, однако, возвратилась в дом Урии. Воины с огромными мечами провожали ее, липкое семя царя медленно стекало по ее ляжкам, она думала о пленниках, и рабах, и побежденных со склоненною головою, обо всех тех, кого на глазах у нее вели вверх по лестницам к царскому дому. Пленница, побежденная - вот кем она чувствовала себя. У побежденного нет более намерений, думала она, нет стремлений, нет цели, побежденный свободен от надежд и мечтаний, всеми покинут и свободен. Свободен быть пленником.
Чтобы состояние это не длилось вечно, ей должно победить царя Давида.
Каждый вечер шли дожди, была весна, месяц авив, Иоав, и храбрые военачальники, и воины осаждали царский город аммонитян, Равву; Урия был одним из тридцати семи храбрых у Давида. Царь Раввы Аннон обесчестил послов, которых Давид послал к нему, когда воцарился он на престоле, и Урия был среди этих послов, Аннон заподозрил в них соглядатаев и обрил каждому половину бороды, а одежды обрезал до чресл. Потому-то Господь повелел царю Давиду завоевать землю Аммонитскую и уничтожить детей Аммоновых, и теперь Иоав с войском стоял под стенами стольного города, во исполнение воли Божией разорили они и опустошили земли вокруг Есевона и Медевы, истребили десять тысяч мужей и три тысячи рабов отослали в город Господень Иерусалим; скоро они ворвутся внутрь стен, и разрушат город, и уничтожат аммонитского бога Милхома, чтобы впредь тот никогда более не утверждал, будто он есть Господь, чье подлинное имя Иегова.
Урия? - сказал царь Давид. Храбрый? Хеттеянин?
Пошлите за ним! Пошлите гонца к стенам Раввы, в воинский стан! Скажите военачальнику Иоаву, что волею Господа должно Урии немедля отправиться к царю в Сион!
Затем он приказал Шевании, тому, что трубил трубами и назначен был для священных занятий, пойти в дом Урии, к Вирсавии.
Ты будешь стеречь ее, сказал царь. Будешь стеречь ее так, как будто ты пастырь, а она овца, самая драгоценная во всем Израиле!
Шевания уже вышел из горницы, уже отвернулся, готовый сбежать вниз по лестнице, но царь окликнул его:
Она не должна покидать дом свой, она принадлежит мне, я завоевал ее, она моя пленница, нет ей цены!
Когда шаги Шевании стихли, объяла царя тоска, он желал оказаться на месте этого отрока, поспешить к ее дому и стеречь ее, быть свободным от всех обязанностей, кроме послушания: видеть, как она приготовляется ко сну, поднести чашу с водой к ее постели, устроить себе постель у ее порога и тем показать ей, что она пленница, слышать ее доверчивое дыхание, когда она наконец уснет.