Учитель смотрел зоркими добрыми глазами на своего бывшего ученика. Вырос, выровнялся Иван, стал мужественнее. Тонкое благородное лицо, оспины нисколько не портят его, они почти даже не заметны, как перчины-родинки.
Иван привлек внимание Станиславского еще в первые дни знакомства, на первых же лекциях, вдумчивостью, самобытностью суждений, любознательностью и глубокими, совсем не семинарскими, знаниями. Первым учеником был и остался. И если бы учился дальше - кто скажет, кем бы стал? Никто не знал так историю, философию и латынь, как он, и никто не умел так удачно написать стихотворение на вольную тему. Очень надеялся Станиславский на этого ученика, думалось: со временем Иван заменит его, а может, и дальше пойдет. Хотел видеть его большим человеком. А вышел - в исполнители бумаг. В списки канцеляристов вписал его десятилетним мальчиком отец - служащий магистрата. Горькая судьба. А что изменишь? Кажется, все бы сделал для него, если б только мог.
Учитель вздохнул, и Котляревский, поняв его взгляд, его невольный вздох, приложил руку к груди.
- Спасибо, отче, - сказал он дрожащим голосом, - за все доброе, что дали мне. Вовек не забуду! Где бы я ни был, что бы со мной ни случилось, ваше слово, ваша мудрость, как заря, светить мне будут.
Станиславский, тоже растроганный, чтобы скрыть волнение, замахал руками:
- Иване, что говоришь? Чему я тебя научил? Да не будь душа твоя раскрыта всему новому, никто ничего не дал бы тебе. Сам ты кладезь премудрости, и мне бесконечно жаль, что тратишь лучшие годы свои на сочинение исходящих бумаг... А твой талант? Где он? Неужто забыл все?
- Я ничего не забыл. Все, чему вы меня учили, помню. Я все тот же, только...
- Что?
- Трудно мне. Гнетет все. Ушел бы. Но куда?
Станиславский понимающе смотрел на юношу. Молча шел рядом, чуть не задевая свесившихся над заборами золотистых яблоневых ветвей, выбирал дорогу поровнее. Иван; такой же высокий, как и учитель, шел бок о бок с ним, не смея нарушить молчания неосторожным вопросом. Станиславский остановился на углу переулка и Пробойной.
- Сегодня я тебе смогу кое-что предложить, - сказал он. - Но сначала поговорим. - Глубоко вздохнул, расправил плечи. - Вечер-то какой - чудо! Не правда ли?
- Правда. Точно такой был и в тот раз, когда мы бродили по городу и читали. Помните?
- Ты особенно превосходно читал Вергилия. А Миклашевский - Овидия. Кстати, что с ним? Давно не видел.
- Федор? - Котляревский неопределенно пожал плечами. - Кажется, доволен своим делом. Столоначальнику пришлась по душе его работа, и он года через три получит место протоколиста. Ему обещали. Стоит подождать, покорпеть.
Станиславский долго молчал. Смутная тень бродила по лицу.
- Ну что ж... Feci quod potui... Не каждому дано... Poeta nascitur, non fit . Однако ты, Иване, вижу я, расстроен. И не токмо из-за Федора. Другое у тебя на сердце.
- Отче, ныне ранняя осень только начинается, это лучшая пора года, а мы же с вами не так стары... - Хотел пошутить, а вышло не совсем весело, сам почувствовал это и смутился, отвел глаза.
- Шутишь? - усмехнулся Станиславский. - Значит, переживешь печаль.
Под ногами шелестела опавшая листва, как вода на перекатах. Мимо промчалась легкая рессорная бричка. Чиновник, переходивший улицу, увидев священника, приподнял треуголку. И снова пустынно на углу Пробойной. Пустынно и тихо. И все же хороша Полтава в этот час, все в ней близко и дорого сердцу. Может, потому оно так и щемит.
- Муторно, отче... Простого казака за человека не считают, в неволю, как вола в ярмо, тянут, а язык его, язык дедов, матерей наших, наречием именуют... Как же после этого жить?
Станиславский, словно прислушиваясь к чему-то, взял Ивана под руку, сделал молча несколько шагов, затем посмотрел на Ивана зоркими и строгими глазами, как, бывало, в семинарии, когда случалось, что тот не успевал в полном объеме выполнить домашнего задания.
- Как смеешь, сыне, так думать, говорить так? Неужто и выхода нет? Неужто мыслишь: все достается человеку легко, без боя, без труда? Никогда подобного я своим ученикам не говорил, я каждый раз напоминал, что omne initium defficile est .
- Я помню, не забыл.
- Помнишь? Тогда слушай - да будет час этот благословен, - тебе предстоит сделать такое начало. Голова у тебя светлая, сердце к добру привержено.
- Что же мне надлежит сделать?
- Ты слушай песню народа нашего. Сердцем своим слушай! И сам пробуй. Пиши сам! Таланту своему не дай угаснуть. Все, что знаешь о народе своем, на язык высокой поэзии переложи. Как Сковорода! Но по-своему. Понеже - всякое уподобление хромает, как говорили в Риме.
- Смогу ли, отче?
- Сможешь. На такое душу надобно иметь сильную. Не каждый пойдет, а ты пойдешь. И тогда я буду считать, что жил не напрасно.
- Но это трудно. Немыслимо трудно.
- Per aspera ad astra - произнес в вечерней тишине Станиславский. - Только через тернии. Других путей к звездам нет.
Ошеломленный, Иван молчал. То, что он услышал, было грандиозно, захватывало дух. Зачем же отец учитель - такой умный, знающий - требует невозможного?
- Не смогу, отче.
- Сможешь! Ты думай, день и ночь думай - и сможешь. Должен! Я ведь знаю тебя... С малых лет знаю, мы же с тобой - полтавцы!..
Они снова шли рядом. Тонкий в талии, высокий и стройный, Иван Котляревский и плотный, величественный - отец Иоанн Станиславский, преподаватель русской и латинской поэтики в местной семинарии.
Вышли к Успенскому собору. Тут рукой подать до дому. За звонницей - крыша видна, в окне - огонек теплится.
- Может, зайдете?.. Мать ждет с ужином. Вместе трапезу примем.
- Нет, не пойду. Поздно уже... И последнее, что хотел сказать. Приезжал ко мне на прошлой неделе землевладелец из-под Золотоноши. Просил найти учителя для сына. Я сразу подумал о тебе. Можешь ехать. Там будешь иметь стол, комнату и время для работы. Уча других, сам будешь учиться. И работать будет время. Где-то в тех же краях лет сорок тому учительствовал и Григорий Саввич Сковорода. Песни свои и философские трактаты сочинял... Ты будешь там, Иване, сын мой. Тем воздухом дышать будешь... Поклонись земле, что носила учителя.
- Поеду! Хоть сегодня!
- Почему не спрашиваешь об условиях?
- Мне все равно. Лишь бы уйти из канцелярии. На свежий воздух, на простор.
- Негоже так, Иване. Условия надо знать. И обговорить. И вот еще. Обязательно возьми, перед тем как ехать, у предводителя нашего пана Черныша бумагу, что состоишь в дворянстве. А то... Хотя помещик этот и знакомый мне, а запишет тебя в ревизскую сказку - и прощай, воля... Не забудь. И жди. Приедут за тобой... Может, на той неделе. На ярмарку пожалуют... Ну вот, сыне мой, и все. Матери кланяйся! Заждалась тебя, наверно.
- Ох, правда. Спасибо вам! За ваше добро!
- Спасибом не отбудешь. Помни слово мое, сыне!.. - Иоанн, вместо того чтобы положить крестное знамение, обнял юношу.
- Иди!..
Идти было недалеко. Обошел звонницу, собор, и - вот уже калитка. В темноте разглядел мать. Она стояла у крыльца - такая же высокая, тонкая, как сын. В темном платке, в удлиненной корсетке с зубцами, обведенными гарусной нитью.
- Мамо!
- Ты, Иване?.. Наверно, с хорошей вестью торопишься, потому и речь неспокойна.
- С вестью, - сказал Иван и подумал, что весть эта не особенно порадует мать: не всегда она с охотой расставалась с ним, хотя и не перечила ему, и на этот раз слова не скажет, но по взгляду, плотно сомкнутым устам нетрудно будет догадаться, как ей нелегко. Нет, сегодня он ничего не скажет ей. Лучше потом, а сегодня будет шутить, и она ни о чем не догадается и, может быть, не спросит. И в самом деле, он шутил, как в лучшие дни, рассказывал, что возле семинарии - "случайно свернул на ту улицу" - встретил отца Станиславского. Как же не поговорить? Вот и побеседовали - почти до петухов, хорошо, что не до третьих. Пусть мать не сердится. В другой раз он будет проворнее.
Она слушала и не могла отрешиться от мысли: что за весть принес сын? Хорошую? Дай боже! Но стоит ли тревожиться? Если сыну хорошо - мать тоже счастлива.
3
Таким он себя не помнил: обновленным, совершенно свободным и молодым, просто юношей, полным сил и безудержного задора, способным на все, вплоть до мальчишества. В самом деле, ему всего двадцать четыре года и целая жизнь впереди, и вот - новые люди, неведомые встречи и новая работа. Только бы к месту приехать скорее...
Прошлое осталось по ту сторону Киевского въезда. Вышел будочник, посветил фонарем, сонно посмотрел вслед проезжающим, даже не спросил, ради формы хотя бы, куда и зачем в такую рань уезжает молодой человек, и опустил шлагбаум. В прозрачной дымке смутно угадывались золоченые маковки Успенского собора, блестели влажные крыши кузнечного ряда, свежий колесный след остался на дне почти пересохшей Полтавки, справа косой тенью проплыл костел, и вскоре последние приземистые хатки пропали за черными осенними садами. А впереди уже бугрилась неровная степь, смыкалась с небом, стеной вставала перед глазами. Едва видная в раннем рассвете, дорога уводила все дальше и дальше.