В голосе Лота отчетливо звучало сострадание. В голубых глазах maman после этих решительных слов засверкали слезы, крупные слезы, которые не стекали по щекам, но придавали ее непокладистому взгляду грустное выражение. С нервным вздохом она опять взялась за книжку и замолчала, делая вид, будто читает. В ее жестах сквозили одновременно какая-то покорность судьбе и какое-то упрямство, как у непослушного ребенка. Она напоминала избалованного ребенка, который, несмотря ни на что, втихаря делает то, чего ему хочется. Лот, с чашкой в руке и с улыбкой на губах, занялся исследованием: после минутного сострадания он принялся изучать maman. Да, раньше она, несомненно, была очень красивой, дядюшки всегда говорили, что она была как куколка. Теперь ей уже исполнилось шестьдесят и о соблазнительности не могло быть и речи, но эта кукольная детскость в ней сохранилась. Морщины здесь и там выдавали ее возраст, но на лбу и на щеках кожа оставалась гладкой и идеально нежной, а на висках просвечивали тонюсенькие голубые прожилки. Она давно полностью поседела, но оттого что в молодости была светловолосой и кудрявой, это не бросалось в глаза; на висках и на шее сзади у нее совершенно по-детски вились завиточки, выбившиеся из свернутого одним движением и закрепленного на затылке шпильками узла волос. Фигура у maman Отилии, которая всегда была стройной и невысокой, с возрастом не изменилась; руки ее были маленькими, нежными и ласковыми; впрочем, нежным и ласковым было все ее существо, но особенно нежным светом светились глаза. Лот, смотревший с улыбкой на мать, видел в ней женщину, прожившую бурную жизнь, которая хоть и была полна любви и ненависти, но словно не задела ее сути. И все же maman перенесла многое со своими тремя мужьями, которых когда-то любила, а теперь всех троих ненавидела. Да, она несомненно была кокетлива, но исключительно по своей природе, а не из расчета; она была женщиной, ведомой по жизни только любовью, и не могла быть другой, не могла поступать иначе, чем поступала, поневоле упрямо и вопреки всему, следуя природе и горячей крови. Экономностью она никогда не отличалась, но и никогда не стремилась к созданию уюта в доме или приобретению нарядов, презирая элегантность и комфорт, подсознательно понимая, что привлекательна сама по себе, а не за счет тех искусственных вещей, которые могут ее окружать. И сейчас maman одета просто немыслимо, размышлял Лот, и единственная уютная комната в доме – это его собственная комната. Maman, обожавшая чтение, читала новейшие французские романы, которые не всегда понимала, так как, несмотря на собственную жизнь, исполненную любви, страсти, ненависти, во многих вещах сохраняла полную невинность и представления не имела об извращениях. Лот нередко видел, что, читая, она удивляется и не понимает, и замечал наивное выражение в ее детских глазах; она же не решалась попросить сына ей объяснить…
Лот поднялся с кресла; в тот вечер он собирался к Элли. Он поцеловал maman со своей неизменной улыбкой на губах, появлявшейся всегда, когда он на нее смотрел…
– Раньше ты не уходил каждый вечер из дому, – упрекнула его maman и почувствовала укол шипа в сердце.
– Я теперь влюблен, – спокойно ответил Лот. – И я обручен. В таких обстоятельствах полагается наведываться к своей девушке. А вы, пожалуйста, подумайте над моим вопросом, почему я ей сделал предложение… и не скучайте без меня вечером.
– Теперь это часто будет моим уделом…
Maman Отилия сделала вид, будто углубилась в свой французский роман, но едва Лот вышел из комнаты, отложила книгу, подняв от нее беспомощный взгляд голубых глаз. Она не пошевелилась, когда служанка принесла поднос с чайником на спиртовке; она смотрела перед собой, поверх книги. Вода кипела и пела свою песенку, за окнами жалобно завывал, впервые после летней жары, холодный ветер. Maman Отилия чувствовала себя всеми забытой, о, как быстро все прошло… Вот она тут сидит и сидит, она, седая старуха… Что еще осталось у нее в жизни? Хотя все ее трое мужей, как ни странно, еще живы; Лот недавно ездил вместе с Элли в Брюссель нанести визит своему отцу; Тревелли живет себе безбедно в Лондоне… его она в свое время любила все-таки больше всех. Ее трое английских детей в Англии чувствуют себя более англичанами, чем голландцами; дочь Отилия поселилась в Ницце и ведет себя так странно, что все родственники ее осуждают; а Лот – Лот тоже скоро будет отрезанный ломоть… Он всегда был так мил и всегда оставался с ней, хоть и любил путешествовать, а в Гааге у него и друзей-то почти нет, и в клуб он никогда не ходит. А теперь вот собрался жениться; что правда, то правда, он уже не так молод, чтобы все еще оставаться "молодым человеком", сколько же ему лет, неужели тридцать восемь?… Чтобы заняться чем-то сейчас, сидя в одиночестве за чайным подносом с кипящей водой, она стала на пальчиках высчитывать, сколько лет каждому из ее детей; Отилии, сестре Лота, ее старшей дочери, сорок один… о боже, какая старая! А английским детям – она всегда называла их "мои английские дети" – Мери тридцать пять… Джону тридцать два… а ее красавцу Хью, ему уже тридцать! Боже мой, боже мой, какие же все старые! И погрузившись в вычисления, она сосчитала ради забавы, что grand-maman скоро исполнится… сколько же… девяносто семь лет… А господин Такма-старший – дедушка Элли – несколькими годами младше. Вспомнив о нем, maman Отилия подумала: как странно, что господин Такма всегда был к ней особенно добр и внимателен; может быть, это и правда то, о чем перешептывались раньше, когда она еще общалась с родственниками, может быть, это и правда… До чего они забавные, эти старичок и старушка: видятся почти каждый день, потому что papa Такма еще в отличной форме и часто выходит из дому: совершает ежедневную прогулку от набережной Маурицкаде до аллеи Нассаулаан. Через высокий мост переходит запросто. Да… а сестре Терезе в Париже – она старше самой Отилии на восемь лет, – а сестре Терезе тогда шестьдесят восемь, а братьям так: Даану там, в Ост-Индии, семьдесят, Харольду семьдесят три, Антону семьдесят пять, а вот Стефании – единственному ребенку от маминого первого брака, единственной, носившей фамилию де Ладдерс, уже семьдесят семь. Сама Отилия, младшая из всех братьев и сестер, всегда считала остальных очень старыми, но вот теперь и она стала старой, ей уже шестьдесят…
Насколько все относительно – возраст, старость, но у нее всегда было такое ощущение, будто она, младшая, всегда будет молодой, всегда будет моложе всех других братьев и сестер. Отилия до сих пор неизменно посмеивалась, когда Стефания говорила: "В нашем возрасте…" Ей-то семьдесят семь… а ведь между шестьюдесятью и семьюдесятью семью все-таки есть разница. Но сейчас Отилия пожала плечами: какое это имеет значение, всему пришел конец, причем уже давно… она сидит и сидит, седая старуха, доживающая свой век, и одиночество неуклонно усиливается, несмотря на присутствие Стейна… Вот он как раз пришел домой. И куда же это он ходит каждый вечер… Она услышала, как в коридоре лает фокстерьер и низкий бас ее собст венного мужа произносит:
– Тихо, Джек, куст, Джек!
О, этот его голос, как она его ненавидит! Что осталось у нее в жизни, кто остался у нее в жизни? Она родила пятерых детей, но из них никуда от нее не уехал только Лот, да и тот слишком любит путешествовать, а теперь вот собрался жениться, и она ревнует! С дочерью Отилией они больше не видятся, Отилия не любит мать; она певица, она дает концерты, она знаменита, у нее великолепный голос, но ее поведение… Стефания называет ее "пропащей"… Мери поехала следом за мужем в Ост-Индию, а оба английских сына живут в Лондоне, о, как она скучает порой по Хью! В ком из детей она находит теперь утешение, кроме ее милого Лота? И вот Лот собрался жениться! И еще спрашивает у нее, у матери, которая так будет скучать по нему, почему! Разумеется, этот вопрос с его стороны – кокетство, но, возможно, не без доли серьезности… Знает ли человек хоть что-нибудь о себе самом? Почему он совершает тот или иной поступок… импульсивно? Она сама трижды выходила замуж… М-да. Возможно, Отилия и права… Впрочем, нет, ведь существует общественное мнение, существуют люди, пусть ни общество, ни люди в последнее время и не интересуются их семьей… но они же все равно существуют, и нельзя же поступать так, как поступает Отилия… Потому-то она, maman Отилия, и выходила всякий раз замуж… возможно, не стоило этого делать, возможно, так было бы лучше во многих отношениях, для многих людей… Но теперь уже все прошло, все, что было в прежней жизни! Все исчезло, словно никогда и не было… Но это правда было и, уходя, оставило множество следов, и все эти следы – лишь наводящие грусть призраки и тени… Да, сегодня она настроена на серьезный лад и на размышления, что вообще-то с ней бывало нечасто, потому что какой в них прок, в этих размышлениях? Если она когда-либо в своей жизни и пыталась думать, то у нее это никогда толком не получалось… А когда руководствовалась импульсами, то выходило еще хуже… Какой от этого прок – стремиться жить так или иначе, когда тебя ведет по жизни все равно нечто, что сильнее тебя, нечто, что таится в крови, текущей по твоим жилам?
Maman Отилия снова погрузилась в свой французский роман, потому что в комнату следом за Джеком вошел Стейн де Вейрт. Если бы кто-то смотрел на maman минуту назад и посмотрел бы сейчас, то заметил бы: как только вошел муж, maman разом постарела. Ее только что свежие щеки стали нервно подрагивать, у носа и рта обозначились складки. Маленький прямой носик вдруг заострился, на лбу проявились сердитые морщины. Пальцы, разрезавшие шпилькой для волос страницы книги, задрожали, так что страница порвалась. Спина выгнулась, словно у кошки, приготовившейся к обороне. Она ничего не сказала, только налила ему чая.
– Тубо! – отдала она команду собаке.