– Как мило с вашей стороны, что вы пришли меня навестить… Я очень благодарна… Вот, значит, какая теперь Элли… Я видела Элли много лет назад, еще в Голландии, у grand-papa Такмы… Тебе было лет четырнадцать. Как мило, что вы пришли… Садитесь, пожалуйста… В Голландию я никогда не вернусь… но я много думаю… много думаю о нашем семействе…
Глаза вновь обратились в иной мир, на губах появилось выражение экстаза. Худые руки, покоившиеся на коленях, сложились, точно для молитвы, пальцы были такие же тонкие, как у grand-maman. И голос звучал тоже, как у нее. Сейчас, когда она сидела в этом черном платье, освещенная бледным светом монастырской приемной, где воздух стыл от такого же бледного холода, сходство с grand-maman было поистине ужасающее; эта дочь казалась копией матери, самой матерью, и минувшие годы витали призраками в бледном холодном свете.
– И как вы все там, в Гааге, поживаете? – спросила тетушка Тереза.
Зазвучали слова о жизни членов семейства. Мать-настоятельница скромно попрощалась через несколько минут, поблагодарив за визит.
– Как поживает дядюшка Харольд? А как твоя maman, Шарль? Я часто думаю о ней… и много молюсь о ней, Шарль…
Голос, сильно надтреснутый, звучал более мягко, чем у голландцев в Голландии, у тетушки был округлый яванский выговор; нежные нотки этого надтреснутого голоса растрогали Лота с Элли, в то время как Тео смотрел прямо перед собой с выражением боли; при матери он всегда чувствовал себя принужденным и подавленным.
– Тетушка, как мило с вашей стороны, что вы нас не забываете… – неуверенно произнес Лот.
– Я никогда не забуду твою матушку, – сказала тетушка Тереза. – Я давно уже не виделась с ней и, наверное, никогда больше не увижусь… Но я так люблю ее… и я молюсь, я много молюсь за нее… Ей это нужно. Нам всем это нужно. Я молюсь за всех… За все семейство… Им всем это нужно… И за мою матушку, за grand-maman, тоже молюсь. И за grand-papa… да, Элли, за него тоже… Молюсь уже много лет, лет тридцать уж точно… Господь Бог услышит мои молитвы…
Ответить на это было трудно, Элли молча взяла руку тетушки и пожала ее. Тетушка Тереза приподняла за подбородок лицо Элли и внимательно посмотрела на нее, затем перевела взгляд на Лота. Ее поразило их сходство, но она ничего не сказала.
Она знала. Тетушка Тереза знала. Она никогда не вернется в Голландию и, наверное, никогда не увидится с сестрой, о которой знала, что она дочь Такмы; она никогда не увидится с Такмой, не увидится со своей матерью… Но она молилась, особенно за обоих стариков, потому что знала. Она сама, как и мать, красавица, созданная для любви, с сердцем, пылким и в любви, и в ненависти, в чьих жилах текла горячая кровь тропиков, услышала это из уст матери, лежавшей в горячке, и с тех пор знала. Она видела, как ее мать видит – хотя сама не видела, – она видела, как ее мать видит призрак в углу комнаты… Она слышала, как мать просит кого-то сжалиться над ней и прекратить наказание. Харольд Деркс видел шестьдесят лет назад, а она знала уже тридцать лет. И это знание потрясло ее до глубины ее впечатлительной души, ни в чем не знавшей меры; женщина, созданная для любви, в чьих жилах текла тропическая кровь, не знающая меры в любви и в ненависти, влюбчивая и бесстрашная, чья любовь к мужчине позднее оборачивалась ненавистью к нему, вдруг погрузилась в религиозное созерцание, окунулась в экстаз, лившийся на нее из райских окон церквей, и однажды, находясь в Париже, подошла к священнику:
– Отец… я хочу молиться. Меня тянет к вашей вере. Хочу стать католичкой. Я думаю об этом уже много месяцев.
И она стала католичкой, и она молилась. Молилась за себя и еще больше за мать. Вся ее пылкая душа безраздельно отдавалась молитве за мать, которую она, наверное, больше не увидит, но из-за которой она страдала, которую надеялась избавить от вины, спасти от страшного наказания после смерти. Спасти мать, которая не дала отцу защититься, которая вцепилась в него, чтобы тот, другой, вырвал крис из его руки, готовой к кровавой мести… Она, тетушка Тереза, знала. И молилась, всегда молилась. И хотела бы молиться еще больше, чтобы вымолить снисхождение.
– Maman, – сказал Тео, – настоятельница сказала мне, что вы упали в обморок в часовне. И что вы ничего не едите…
– Я ем, ем, – ответила тетушка Тереза тихо и медленно. – Не волнуйся, Тео.
От пренебрежительного отношения к сыну улыбка на сморщенных губах приобрела недоброе выражение, голос, обращенный к Тео, зазвучал холодно и жестко, как будто богомолка вдруг исчезла и снова появилась та, прежняя, чья любовь к его отцу обернулась ненавистью, – к отцу, который не был ее мужем.
– Я ем, – сказала тетушка Тереза. – Я ем даже слишком много. Сестры добрые… они иногда забывают, что мы должны поститься… И дают мне мясо… Я беру его с собой и отдаю бедным. Расскажите же мне, дети, расскажите про Гаагу… У меня еще есть несколько минут… А потом надо спешить в часовню… Молиться вместе с сестрами…
И она продолжала расспрашивать про всех – про братьев, сестер и их детей.
– Я молюсь за всех, – сказала она. – И за вас, дети, тоже буду молиться.
Ее охватило беспокойство, она стала прислушиваться к звукам в коридоре. Тео подмигнул Лоту, и они встали.
– Я вас никогда не забуду, – заверила тетушка Тереза. – Пришлите мне ваши фотографии, ладно?
Они пообещали.
– А где Отилия, твоя сестра, Шарль?
– В Ницце, тетушка.
– Пришли мне ее фотографию… Я молюсь и за нее… До свидания, дети, до свидания, дорогие дети.
Она попрощалась с Лотом и Элли и ушла с отрешенным взглядом, забыв о Тео. Тот пожал плечами. Из часовни напротив приемной уже доносилась, нараспев, литания. В коридоре они встретили настоятельницу, направлявшуюся в часовню.
– Ну как вы нашли тетушку? – спросила она шепотом. – Не знает меры… Да, она не знает меры… Вот посмотрите…
И она жестом велела Элли, Лоту и Тео заглянуть в капеллу через приоткрытую дверь. Все сестры стояли, коленопреклоненные, опустившись на скамеечки для молитвы и негромко пели. На полу между скамейками, распластавшись и закрыв лицо руками, лежала тетушка Тереза.
– Посмотрите! – прошептала мать-настоятельница и нахмурилась.
– Даже мы так не делаем. Это чересчур. Это почти неприлично. Я скажу мсье директору, чтобы он указал на это мадам ван дер Стаф. Обязательно ему скажу. Au revoire, мадам. Au revoire, мсье…
Она слегка поклонилась, как светская женщина, с улыбкой и спокойным достоинством. Одна из монашек проводила их до калитки.
– Уффф! – вздохнул с облегчением Тео. – Сыновний долг выполнен, теперь несколько месяцев живем спокойно.
– Я бы так не мог, – пробормотал Лот, – я бы так не мог.
Элли молчала. Глаза ее были широко раскрыты и смотрели в никуда. Она понимала, что такое преданность, что такое призвание; хотя для себя она видела это иначе, но она понимала.
– А теперь к омару по-американски! – воскликнул Тео.
И пока он подзывал извозчика, из его крупной фигуры исчезла недавняя напряженность, он снова дышал свежим и свободным воздухом.
XIV
В углу купе ночного поезда Лот дремал, укрывшись пледом, но молодой женщине не спалось, потому что за окнами поезда дул унылый осенний ветер, и она неподвижно сидела в другом углу и размышляла. Вот она и подарила свою жизнь мужу и надеялась на счастье. Она надеялась, что правильно поняла, в чем ее призвание, и теперь дело только за преданностью. Это и есть счастье, другого ничего нет, тетушка Тереза права, хотя она, Элли, вкладывала в слова "преданность", "счастье" и "призвание" нечто совсем иное, чем тетушка. Чувства, мысли – этого Элли было недостаточно, она мечтала о деле. Как она всегда доказывала свои способности на деле – будь то сначала теннис, затем лепка и наконец превращение своего страдания с помощью слов в текст и отправка его в журнал, в издательство, – так же точно она и сейчас мечтала о деле, по крайней мере о том, чтобы по мере сил способствовать конкретному делу. Она с грустью смотрела на Лота и чувствовала, что любит его, пусть и совсем иначе, чем когда полюбила первый раз в жизни. Лота она любила не ради себя, как то было в ее первой любви. Лота она любила ради него, чтобы пробудить его к великим свершениям… Ее желание было довольно смутно, но в основе его лежало честолюбие, честолюбие ради любви к нему. Как жаль, что он транжирит свой талант, сочиняя остроумные статьи и одноминутные эссе. Они такие же, как его манера разговаривать, – милые, изящные, неубедительные и не убежденностью рожденные, он способен на большее, на несравнимо большее. Быть может, написать роман – это еще не великое свершение, быть может, свершение – написать что-то иное… Но что? Она искала ответ и пока не могла найти, но она чувствовала, что обязательно что-то придумает, чтобы разбудить Лота…