4
Школа, в которой я учился, была престижной (спецшколой, как их в ту
пору называли). В ней изучали французский язык, французскую литературу,
"французскую математику", "французские" физику и геометрию, оставив
родному языку лишь общественные науки. Я предпочел общественные
дисциплины и, как следствие, часто выигрывал многочисленные олимпиады и
конкурсы. Как-то за победу в очередной олимпиаде я был награжден билетом
на заключительный концерт мастеров искусств в местном Доме пионеров.
Гремели ансамбли балалаечников. Торжественно звучала медь духовых
оркестров, и звонкое детское сопрано благодарило родную Партию "за
счастливое детство". Было скучно… От балалаечного треска разболелась
голова, и я стал подумывать о бегстве…
– Шопен. Ноктюрн, – объявил конферансье. – Исполняет Эстер, – он на
мгновение запнулся, – Шма, – конферансье заглянул в листок, – Мац… Шмуц…
Шмуцхер… В общем, Шопен, – и, обречено махнув рукой, ведущий
стремительно скрылся за кулисами. За ним, гремя домрами и пюпитрами, со
сцены исчез квартет домристов. Освободившееся место занял огромный
черный рояль. К нему подошла девочка. Была она так себе: серенькая юбчонка,
потупленный взгляд, стекляшки кругленьких очков: ни дать, ни взять – "гадкий
утенок". Ну а какой еще может быть девочка с плохо выговариваемой
фамилией? Но вот она поправляет свою юбчонку, садится к роялю и… "гадкий
утенок" превращается в таинственную незнакомку, играющую на струнах
вашей души. Сказать, что я обомлел, что жизнь мою перевернула эта
невзрачная девчушка, нет, этого не было, но какие-то смутные желания
научиться так же ловко возмущать черно-белую фортепьянную гладь эта
угловатая пианистка во мне пробудила.
Поделившись своими ощущениями, вызванными игрой "дурнушки", с
родственниками, я, кажется, изъявил желание выучиться игре на фортепьяно.
Не берусь с протокольной достоверностью описать все развернувшиеся в доме
события, связанные с этим заявлением. Но хорошо помню, как сотрясали дом в
те дни телефонные трели. Как кипели финансовые споры, а на кухне убегало
молоко для моей младшей сестры. Вскоре дебаты стихли, и в нашу небольшую
гостиную въехало светло-песочное, под цвет выгоревшего канапе, пианино
"Красный Октябрь". Вместе с ним в мою жизнь вошла пышная и ярко одетая
учительница музыки Калерия Францевна Музаславская.
Мы учили гаммы и триоли. К шестому занятию Калерия Францевна стала
утверждать, что из меня вырастет Святослав Рихтер. После этих слов отец
перестал называть меня "лоботрясом", мать – посматривать на электрический
шнур от утюга, а бабушка стала разговаривать со своими знакомыми так, как
будто я уже выиграл фортепьянный конкурс им. П.И.Чайковского. Очень может
статься, что так бы оно и было.
Но в то самое время, когда мы уже принялись за сонатины Черни, на город
рухнул Рок (этот самый Рок и виноват в том, что вы сейчас читаете мой рассказ, а не слушаете фортепьянный концерт в моем исполнении). На улицах
появились хиппи. О, что это были за люди – синтез независимости и галантной
нахальности! Джинсы, бусы, ленточки на голове. Время любви, цветов и,
главное, громкой и независимой, как и её исполнители, музыки. При моей
природной склонности к новизне и жизненному поиску нетрудно
предположить, что мне захотелось походить на этих людей. Поддавшись этому
зову, я тайком от родственников искромсал свои новые дачные техасы,
присвоил мамины бусы и изрезал на головную повязку лучший папин галстук.
– Я оставляю фортепьяно и посвящаю себя Хард-Року, – заявил я, стоя перед
родителями в новом экзотическом наряде.
Вот это был удар, скажу я вам. Увидев, что осталось от галстука, папа схватился
за сердце и молча рухнул на стул. Мама стала походить на аквалангиста, у
которого прекратилась подача кислорода. Бабушка же, как ни странно,
выглядела невозмутимой.
– Не надо кипятиться, – успокаивала она родителей. Ребенок ищет, в конце
концов, в альтернативной музыке есть свой шарм. Ив Монтан, например.
Гарик, ведь ты же любишь Ива Монтана? Папа молча кивнул головой.
Через несколько дней у меня появилась электрогитара ленинградского
производства и подержанный усилитель "Электрон". Пианино же оттащили в
угол и накрыли шерстяным полосатым пледом. Изредка спотыкаясь о корпус
"Красного Октября", отец недовольно бурчал: "Лоботряс". Но к тому времени
я уже был "здоровым лбом", не боявшимся даже электрического шнура от
утюга.
Вскоре скучную жизнь пылящегося в комнатной тиши пианино "Красный
Октябрь" нарушила ворвавшаяся в нашу квартиру компания моих новых
друзей.
Пока хлебосольный хозяин возился на кухне, смылившая в салоне московский
"Дукат" компания подвергла жестокой экзекуции бедный "Красный Октябрь".
Ужасающая картина открылась мне, когда я вошел в комнату. Содранный с
инструмента зеленый полосатый плед шотландского производства тяжелым
комком валялся в пыльном углу. Бесстыдно задранные пианинные крышки
стыдливо смотрели на враждебный им мир, и на одной из них красовалась
надпись: "Боня и Тоня были здесь".
Девственную белизну клавиш украшала смоляная дыра, а известный городской
пластовик Зис уже норовил помочиться на металлические внутренности
"Красного Октября".
Я отчаянно запротестовал.
– Да ты что, Боб, может ты, брат, того, и не рок-ин-ролльщик вовсе? – ехидно
спрашивал меня Зис, застегивая брючную молнию.
– Можешь думать, как хочешь, – решительно заявил я. Но писать ты будешь в
унитаз!
– Реoрles, линяем отсюда! – закричал Зис. Но народ предпочел бегству
"Солнцедар".
После их ухода я долго пытался убрать следы рок-ин-ролльного нашествия. Но
вечером позорная тайна была открыта – на ноте "до" малой октавы бесстыдно
зияла никотиновая дыра. Никто не стал выяснять, кто были таинственные
"Боня и Тоня", оставившие столь эпохальную надпись. Всем и без того было
ясно, что сын связался с далекой от фортепьянной музыки и хороших манер
компанией. Через несколько дней "Красный Октябрь" с помощью подъездных
алкашей, братьев Синельниковых, перекочевал в соседскую квартиру Славика
Лившица, а в первой половине 70-х вместе с новыми хозяевами и вовсе канул в
неизвестность.
5
Подобно замысловатой импровизации минули годы. Они были разными,
как клавиши на клавиатуре. Черными и белыми. Скандально мажорными и
уныло минорными. Но неизменным было одно – мое стремление к новизне. Рок
я поменял на джаз, джаз – на джаз-рок. Кроме этого я менял адреса, места
учебы и работы, длину волос и ширину брюк. В конце концов, я поменял
континенты!
Сегодня, вдалеке от тех мест, где я был юн, независим и свеж, меня уже
никто, Боже мой, никто не называет лоботрясом и не нанимает мне
музыкальных репетиторов. Как жаль!
Теперь я, старый, нудный и помятый жизнью человек, кричу малолетним
детям "лоботряс, обормот, обалдуй" и кое-что из французской ненормативной
лексики.
Несмотря на это, дети растут. И растут стремительно. Кажется, только вчера
дочь училась называть меня "папой", а вот уже лежит передо мной её письмо к
Санта-Клаусу: "Милый Санта-Клаус, подари мне, пожалуйста, на Рождество
настоящее пианино".
"Это же в какие деньги выльется мне эта просьба?", – думаю я, засовывая
письмо в карман.
Я уныло хожу с этим посланием по музыкальным магазинам. Любуюсь
грациозными "Ямахами", важными "Болдуинами" и задерживаю дыхание у
непревзойденных "Стейнвейев". Большие и важные, с поднятыми крышками,
они напоминают огромных диковинных птиц, взмахнувших крыльями. Но с той
жалкой мелочью, что звенит в моем кармане, все это черно-белое изящество
дерева, кости и металла, увы, не про меня. Чужой на этом празднике
музыкального совершенства, я разворачиваю свои башмаки и спешу в
спасительные магазины вторых рук, на кладбища отслуживших свой век
вещей. Долго и безуспешно брожу я среди неуклюжих комодов и "модных
мебелей" минувших эпох и стилей, пока не натыкаюсь на то, что ищу.
Пианино стояло в дальнем углу магазина. Солнечный пыльный луч,
пробившийся из маленького зарешеченного окна, безмятежно покоился на его
матовой поверхности. Пробравшись сквозь баррикады буфетов, столов,
диванов, я оказался у инструмента и, пораженный, замер. Боже праведный,
передо мной стояло мое пианино! Осторожно и ласково провел я пальцем по
прожженному "до" малой октавы и, ни минуты не колеблясь, отдал задаток. На
следующее утро светло-песочный "Красный Октябрь" перекочевал в мой дом.
Три дня "пианинный доктор" возился у расстроенного нелегкой жизнью
инструмента. Три дня вытаскивал он какие-то диковинные ключи, болты и
деревяшки из своего смешного ридикюля. Три дня что-то натягивал и
подтягивал, стучал молоточком и прислушивался к гудящим больным
внутренностям старого пианино. Вволю намучив меня и "Красный Октябрь",
"доктор" присел на велюровую банкетку и шопеновским "Ноктюрном",