Я сам как-то стал жертвой такой липы, хотя и в несколько другой области. Все мы должны были ходить на занятия по самбо. На самом деле никто не ходил, но в отчетах о занятиях птички ставили регулярно. И вдруг общегородские соревнования между отделениями. Меня, конечно, сунули в команду из восьми человек. Один был разрядник, остальные – как я. Перед соревнованиями разрядник наскоро показал нам несколько приемов. Главное, чтоб все явились и не было "баранок" – в других отделениях такая же картина, может быть, на кривой вывезет.
И вот меня вызывают на ковер. Человек триста сидят вокруг – болеют. Много татар, славян, есть кавказцы. Евреев нет. Перед схваткой я просмотрел списки и с ужасом убедился, что у первого же моего противника разряд по самбо. Значит, быстро отмучаюсь.
Однако не успели мы начать бороться, как мой противник оказался на ковре, а я – на нем. Он едва трепыхался – и ко мне пришла уверенность. Лежа на противнике, я слышал подбадривающие крики ребят из нашего отделения и изо всех сил пытался вспомнить какой-нибудь прием, чтобы он все же из-под меня не выкарабкался. Наконец вспомнил. Подсунув кулак под локоть его левой руки, я резко придавил запястье к полу. Что-то треснуло. Третьеразрядник завопил и стал стучать другой рукой по ковру. Капитуляция. Я встал и протянул ему руку. Но встать он не мог. Тогда я нагнулся, чтобы поднять его. И тут я понял, почему он шлепнулся и почему сейчас его не поднять никаким домкратом. От него несло, как от ликеро-водочного завода, так же как от десятков "болельщиков", которые уже упились спозаранку.
Следующих двоих, таких же горемык, мне удалось победить по очкам. Я вышел в четвертьфинал или что-то в этом роде. Теперь на меня начали возлагать надежды – нас только двое осталось непобежденных во всей команде. На четвертую схватку со мной вышел лобастый мужик лет сорока, лысый и невзрачный. По ритуалу мы пожали друг другу руки, согнулись и пошли друг на друга. Что было дальше, я помню неотчетливо. Когда я начал приходить в себя и цветные круги понемногу перестали плясать перед глазами, до слуха стали доходить куски фраз, произнесенных информатором:…мастер спорта… чистым приемом… за 17 секунд.
5
РАЗДУМЬЯ ПО ПОВОДУ ОНДАТРОВОЙ ШАПКИ
Показуха мне была противна всегда. Уголовников я ненавидел. Поэтому старался работать с огоньком, особенно первое время. Вся территория, подконтрольная отделению милиции, в котором трудился, была разбита на участки, и каждый из нас отвечал за преступность на своем участке. Среди прочих объектов мне достался стадион Кировского завода, и вскоре я понял, как крупно мне не повезло. Зимой там заливали каток. А каток – значит шпана. Каждый вечер под веселые мелодии Кальмана и Штрауса с людей снимали ондатровые шапки. Минус шапка плюс воспаление легких – таков, как правило, был итог для жертв. Сбывались шапки мгновенно: каждый первый советский прохожий, не торгуясь, платил двойную цену. Одетые в штатское сержанты из оперполка, которые должны были ловить шпану, годами катались на своих шикарных бегашах, знакомились с девушками, женились, уходили на пенсию – толку не было. Наконец, участок принял я.
Сходив раза два на каток, я сразу увидел то, что можно было предположить даже и не ходя никуда: шапки снимают с тех, кто не умеет кататься. И тут явилась идея: на стадионе меня еще не знают, кататься я не умею, ондатровая шапка у меня есть. Идеальная жертва. Рискнем? Рискнем! Узнают в отделении – смеяться будут, может быть, хохотать. Рисковать своей шапкой ради работы, которая, как известно, не волк и в лес не убежит? Это для Вани-дурачка.
И в то время самым дорогим у человека была жизнь. Далее следовала ондатровая шапка. Люди уже переставали ходить в ватниках и ушанках; ондатровая шапка была символом удачливости и преуспевания. Все начальство ходило в них, и партбоссы – тоже. А для простого человека такая шапка была голубой мечтой. Запрашивали даже, говорят, армянское радио: "Куда делись ондатровые шапки? Что, прекратили отстрел ондатры?" И армянское радио ответило: "Нет, прекратили отстрел партработников".
Договорился я с парнями из оперполка – они пойдут шагов на двадцать позади, чтобы не спугнуть; их-то ведь знают. Надел коньки, надел шапку, завязал тесемки под подбородком – и вперед. Мчались смеющиеся пары, тройки, целые хороводы, а рядом тащился я, спотыкаясь и падая. Несколько раз оглянулся: ребята из патруля катились за мной, как договорились. Все шло как по маслу, но рыба почему-то не клевала. Я уже устал, мне надоело. В чем же дело? Может быть, тесемки? Я распускаю тесемки. И сразу же чувствую, как стало свободно и легко. Проверил: шапки на голове нет. И тут же вижу ее в руке у парнишки, который картинно, как на соревнованиях, обходит меня и уходит влево. Все хорошо, все по плану. Бросаюсь за ним, на ходу оглядываясь назад. Патруля не видно.
Ярость охватывает меня и придает силы. Я почти нагоняю парня, но в этот момент он так же картинно перебрасывает шапку своему приятелю и прибавляет скорость. По инерции я пробегаю за ним несколько шагов. Черт подери, за кем же бежать: за шапкой или за вором?
Надо за шапкой: вор без шапки и без свидетелей – пустой номер. Я сворачиваю и тут же соображаю: второго я почти не разглядел, даже, если он будет стоять рядом в моей шапке, я его не узнаю. Снова сворачиваю за первым, но в этот момент врезаюсь в кого-то, он валится, я – на него, и через минуту мы лежим в основании барахтающейся пирамиды. Проклятые сержанты, – конечно, им надоело ползать за мной и они решили дать парочку хороших кругов для согрева…
Наконец, я смог встать. Бросился к проходной стадиона, на ходу вытаскивая милицейское удостоверение. Первые несколько человек разрешили проверить свои спортивные чемоданчики без сопротивления. Но затем возник затор, появилась очередь, я услышал ропот. Сколько их – сотни, тысячи? Всех проверить не успею даже за ночь. Как быть? И тут я увидел, как над забором стадиона появилась голова, потом корпус, перевалили на эту сторону и исчезли. Затем так же – второй, третий… Для молодых дорога через забор была шире и удобнее платного входа через проходную. Теперь можно было снимать осаду и идти в раздевалку: просить у гардеробщиков какую-нибудь старую шапку.
Итак, эксперимент блестяще провалился по вине патруля из оперполка. Пришел я на стадион в своей новенькой ондатровой шапке, а уходил в чьей-то замызганной старой кепке… Все было задумано правильно, но…
Нужно ли это было лично мне? Нет, я старался для общества. А обществу было глубоко наплевать на мои старания. Как я и ожидал, мои коллеги по работе посмотрели на меня, как на слегка чокнутого. Ради интересов общества – ни один из них не пожертвовал бы даже личной дыркой от бублика.
Сержанты из оперполка катались на катке в свое удовольствие, и то, что рядом грабили людей, их не волновало. Восемь часов в день откатался – получи зарплату. Да еще надбавку за опасность. Если во времена Сталина зрячие уничтожались, но были и слепые, то теперь, после знаменитого доклада Хрущева о культе личности, все прозрели. Те, кто раньше видел на горизонте коммунизм, поняли, что коммунизм – воображаемая линия, которая удаляется по мере того, как к ней приближаются. Если раньше были люди, готовые по заданию партии и правительства сесть на небритого ежа своим собственным голым задом, то теперь все норовили использовать для этого чужой. Произошла полная внутренняя деидеологизация общества.
В обстановке идейного разброда многие уползли в свои норы (мой дом – моя крепость) – строить коммунизм лично для себя. На смену идеологии приходил всеобъемлющий цинизм.
Но этот путь – не для всех. Я не мог жить без веры. Я сохранил веру в социализм, как в общество будущего, где только личный труд будет мерилом благосостояния и критерием отношения к человеку.
Мне, однако, было ясно, что социализм в СССР пошел на каком-то этапе наперекосяк, хотя вначале все, кажется, было правильно.
Я отвергал в принципе капиталистическое общество как общество, где погоня за прибылью любой ценой уродует людей, делает неуютной жизнь многих, у которых недостаточно крепкие локти. Революция в Октябре – правильно. Классовая борьба – верно. Диктатура пролетариата – то, что надо.
Буржуазию – под корень через частый гребешок. Ленин был прав на все сто процентов. Сталин угробил его дело. С этим набором я пришел позже в сионистскую организацию. И только много позже я научился делать самостоятельные выводы из увиденного и прочитанного, а не подгонять факты под имеющуюся в голове схему, отбрасывая те из них, которые в нее не лезли. Перестав мыслить догматически, я понял, что из многих хорошо известных мне фактов напрашиваются совсем другие выводы, чем те, к которым меня подтащили на поводке. Но это все впереди.
А тогда все меньше и меньше думалось о социальной стороне жизни. И все больше и больше – о национальной. Чем сильнее выталкивало меня общество, тем больше тянуло к своим. К тем, кого общество выталкивало по той же причине. Я вновь пережил Катастрофу.
Когда началась война, мне было восемь, когда кончилась – двенадцать. Я знал, что немцы убивали евреев. Однажды на свадьбе у родных я даже встретил мальчика, который во время расстрела получил пулю и свалился в ров, но потом пришел в себя, выполз из-под груды тел и остался жить. Однако тогда Катастрофа прошла по касательной. Сейчас она вонзилась в меня.