- Ничего худого по воле божией и ныне не будет, - добавил Александр, поняв, что старая княгиня хочет утешить и сноху и внука.
- Марьюшка, - продолжала Софья Витовтовна, - враги-то наши того не ведают, что они - токмо краешки, а середка-то всему - Москва, все под Москву само придет. Всех их Москва съест, а без Москвы и Руси не стоять.
Вот и моего сыночка скороверного сама Москва, божией милостью, с десяти годочков бережет…
- Да и советы твои берегут, государыня, - добавил отец Александр. - Из детства ты его государствованию вразумляла…
Иван не слушал дальше, затосковав опять по отце. Так вот и стоит он перед ним в золотых доспехах, каким он уезжал на рать, а глаза у него веселые, веселые - смеются…
Когда же подали изюм, редьку, варенную на меду, рожки, финики, сушеную смокву, обед пришел к концу. Маленький Юрий устал, захотел спать, не ел даже лакомства, зевал и потягивался.
- Ульянушка, - сказала Марья Ярославна, - уложи-ка его спать…
Мамка Ульяна засуетилась около Юрия, взяла его на руки и понесла в спальню княжичей, нараспев приговаривая:
- Потягота на Федота, а с Федота на Якова, а с Якова на всякого…
Вышел вслед за Ульяной из-за стола и княжич Иван, захватив кусок сухой смоквы. Сам он уж больше не хотел сладкого, но брал смокву для друга своего Данилки, сына дворецкого Константина Ивановича.
Отстав от Ульянушки, Иван задумчиво и медленно, а не скачками, как всегда, сошел во двор по широкой лестнице с резными решетками по бокам. Он только сегодня за трапезой вполне осмыслил всю беду, которая может постигнуть отца, бабку, мать и его самого с Юрием. Улу-Махмет казался ему теперь страшным, вроде Змея Горыныча, о котором ему с Юрием Ульянушка сказывала, и досадно было за отца, что он не умеет делать так, как следовало, как бы Добрыня Никитич сделал или, еще лучше, как сам Илья Муромец…
Зажимая в кулаке кусок сушеной смоквы, он обошел княжие хоромы и направился к черному крыльцу бабкиных хором, к жилым подклетям, где всегда его поджидал Данилка. После обеда им было самое свободное время, когда все ложились отдыхать, а они вдвоем, без нянек и мамок, бродили по всему княжому двору, где хотели, только за ворота не смели выйти.
Но на этот раз в бабкиных подклетях Данилки не оказалось, а сидели за столом у самой переборки у солныша, у бабьего стряпного угла, Дуняха с отцом да сторож-звонарь с ними, старый Илейка. Перед ним была сулея с водкой да ендова с крепким медом: у ключника для гостя Дуняха вымолила.
Свой он, ключник-то, из капустинских.
- А, княжич! - весело крикнул тот самый старик, что утром бранился с дворецким. - Милости просим, здравствуй, голубок! Садись с нами за стол, чем богати, тем и ради. А я, вишь, ежели на дворе, то на солнышке, а ежели в избе, то поближе к солнышку! Садись к нам, соколик…
Иван перекрестился на образ в красном углу, поздоровался и присел на скамью возле Дуняхи.
- Вот я тобе и скажу, - продолжал Дуняхин отец, - дворянин-то утресь кричал, что я-де, староста из села Капустина, опять поруху учинил государеву делу! А тивун-то капустинской где?! Ты все, Дуняха, молодой княгине обскажи. Тивун-то все на меня, а мужиков нет, парубков нет - нет мне ни от кого помочи…
Он замолчал, выливая в деревянную чарку Илейки остатки водки.
- Будя, Кузьмич, а то шумен стану, - улыбаясь, отнекивался Илейка, а сам тянул к себе чарку.
- Пей, Петрович, за здравие нашего князя, - продолжал, пьянея уже, Кузьмич, - а я еще медку пососу. Эх, хорош едреной, крепкой медок, не хуже водки. Эко ста дело-то! А тивун-то у нас - не дай боже! Такой нечунай - никакой от него ни ласки, ни помочи не жди…
- Сие, как татары говорят, "ни сана, ни мана!", - промолвил Илейка, ставя на стол пустую чарку. - Есть такие. Ни сиротам, ни князю от их добра нет. Ну, да как бог. Небось, Кузьмич, правда сама себя очистит. Правды и Мамай не съел…
Илейка замолчал, опустив захмелевшую голову, но тотчас же встрепенулся и заговорил горестно:
- Отец еще мне при смерти приказывал: держись Москвы, как вошь кожуха. В тепле и в сыче будешь, и татарин тебя не тронет! Ан Улу-Махмет Москву один раз ограбил, теперь опять идет…
- Князи виновати, - мрачно выговорил Кузьмич. - Сказано: за княжое согрешение бог всю землю казнит! Князи-то наши волками грызутся, ладу у них нет, а без ладов и кадки не соберешь…
- Как подумаешь умом - и головушка кругом, - поддержал Илейка. - Поганым же того и надобно - прут на Москву, убивают, грабят, христианство в полон берут…
Кузьмич оперся на руки и залился пьяной слезой.
- Не горюй, братаня! - тронул его за плечо Илейка. - Не тужи, голова.
Давай песни играть.
- Эх, ты! Какие мне песни! - всхлипнул староста и, ложась головой на стол, добавил: - Двое сынов у меня под Суждалем-то…
Густой храп показал Дуняхе, что отец наугощался досыта. Осторожно уложила она его на лавке и побежала в хоромы к Марье Ярославне.
Княжич, досадуя на Данилку, что до сих пор не приходит, смотрел на дремавшего Илейку. Опять ему обидно и тяжело от всего, что услышал, хоть плачь, да про часы вдруг вспомнил, дернул за рукав Илейку.
- Покажи часы самозвонные, что на дворе! Покажи!
Оживился старик и дрему забыл.
- Экую старину ты вызнал, - говорит Илейка, посмеиваясь, - айда на двор. При мне их ставили, я еще парубком молодым был - сербину колеса подгонять пособлял…
Повел старик Ивана в самый конец княжого двора. Видит княжич, стоит здесь башенка ветхая, деревянная, а на ней круг большой медный и прозеленел весь. Стрелка на нем одна толстая, на резных знаках неподвижно стоит: на двух крестах с палочкой и уголком - XXIV.
- Сие, княжич, часы и есть, - указывает рукой Илейка. - Стрелка вон та ране кругом ходила и как подойдет к какому знаку, так колокол бьет.
Знаки те - латыньские, как сербин-то говорил, а я неграмотен. Знаю, вот одна палка - один раз били, две - два, три - так три раза, а там уж токмо по бою помнил.
Княжич долго смотрел на медный круг, на стрелку и знаки.
- А кто же стрелку двигал? - спросил он, наконец.
- Сама, княжич, шла. Колеса в башне вертелись…
Иван удивленно и недоверчиво глянул на Илейку, потом быстро подбежал к башне, заглянул в щель полуотвалившейся дверки и замер. Сам в полутьме он увидел огромные зубчатые колеса, круглые железные брусья, цепи и гири.
- Верно, Илейка, - крикнул Иван, - есть там колеса! Колеса, ты говоришь, стрелку вертели, а колеса кто?
- Гири вот те, что на цепях, а я их каждое утро подымал, а они к другому утру опять спускались. Так они целый день и ночь колеса и стрелку вертели и вот тем кулаком железным в край колокола били…
- А если теперь гири поднять?
- Ржой, княжич, всё переело, а ране что-то унутри их сломалось - не то зубья у колеса, не то ось. А били-то они зрятну всякую: и тринадцать, и пятнадцать, а то и двадцать четыре…
- А вот Костянтин Иваныч говорит, за морем такие часы есть, что всё показывают: и год, и месяцы, и дни, и числа.
- На море, на окияне, - смеясь, перебил его Илейка, - на острове на Буяне стоит бык печеный, в заду чеснок толченый: спереди режь, а в зад макай да ешь! Помело - твой Костянтин-то Иваныч…
Княжич рассердился и крикнул:
- Ничего ты не разумеешь и сам-то часы звонишь неверно.
- Ай нет! Я всегда по петухам и по солнцу. Право слово. Исстари так, - заспорил Илейка и вдруг крикнул: - Эй, гляди, княжич, Данилка-то бежит сюды, что угорелый. Слышь, на дворе гом какой поднялся.
Иван оглянулся.
Данилка, мальчик лет десяти, всегда резвый такой и веселый, подбежал теперь к княжичу испуганный и бледный.
- Где ты был, Иванушка? - запыхавшись, бормотал он срывающимся голосом. - В подклетях искал, по двору… Тут вот увидал…
Иван сунул ему смаху кусок смоквы в руку, а спросить от испуга ничего не может, будто онемел совсем Данилка замолчал, пучит глаза на княжича и наскоро, целым куском, жует смокву, давится…
- Да сказывай, пострел, что там такое случилось? - не своим голосом закричал Илейка и, не дождавшись ответа, бегом бросился к хоромам.
- От Суждаля прибежали, - глотая с трудом смокву, выговорил, наконец, Данилка. - Двое холопов прибежали: Яшка Ростопча и Федорец. В сенях княжих хором ждут, когда бабка и матерь твоя к ним выйдут…
Затрясло Ивана мелкой дрожью, и, не помня себя, побежал он тоже к хоромам, а за ним и Данилка.
Сироты, холопы и вся челядь с княжих и боярских дворов шумела и галдела у хором великого князя, а бабы голосили и причитали. Княжичу Ивану дворня давала дорогу, кланяясь и снимая шапки, когда протискивался он к красному крыльцу. Не переводя духа вбежал он с Данилкой по крутой лестнице наверх, к горницам, но, заскочив в сени, остановился.
Бабка Софья Витовтовна с посохом в руках стоит на пороге в дверях передней. Сзади выглядывает мать, бледная, заплаканная. Иван хотел было кинуться к матери, но, взглянув на бабку, не посмел и, встретив ее суровый, словно чужой, взгляд, замер весь.