Хорошо чиновникам? Александр вновь представил себе владимирскую канцелярию. Тамошние люди - тертые, все выбившиеся из писцов, дослужившиеся за десятки лет до столоначальничества и живущие одной службой, то есть взятками. Пенять на это нечего: чиновник даже высокого ранга получает в год тысячу двести рублей жалованья, семейному человеку на него существовать невозможно. Все сверху донизу словно специально устроено для того, чтобы брали и крали солидарные корпорации служебных лихоимцев. Началось это еще со времен Петра, который нередко давал на откуп должность без поминания о мифическом жалованье, с тем чтобы после двух лет при казне сечь бы всякого без суда и ссылать, считая, что такого срока будет довольно на упомянутых условиях всякому праведнику.
Почти так и ведется. Губернские чиновники во Владимире скоро осмотрелись при новом титулярном советнике Герцене. Стали приходить на службу вполпьяна, и всё как без него. Он пытался действовать внушением и одалживал им денег, лишь бы ограничить мздоимство. Да куда там. Особенно это страшно в суде… Вековое представление народа (оно в поговорках и в исторических записях) о главных условиях переносимой жизни - чтобы суд не был подлым!.. Оно повсеместно оскорбляется.
Что же спрашивать, как живется на самой нижней ступени - "благостным селянам"?
И нет исхода в российских бунтах! Прежние крестьянские движения, они - не выход, а грозная историческая беда. Поднимали народ "за справедливость и за лучшего царя" вожди, темные, как он сам… Даже герои Сенатской площади, для отклика в войсках и чтобы избежать смятения и смуты, выступили с именем великого князя Константина, который, по слухам среди солдат, чуть лучше обращался с рядовыми.
Есть ли более бессмысленное и давящее устройство? Отчего же оно столь продолжительно и прочно? Быть может, так: народ должен жить и пронести себя дальше в любую годину. А в особо тягостных условиях на то уходят все силы. И для протеста существуем мы, получившие свои силы и разум от него и для него.
И ничего не изменить решительно и наскоро. Пока народ темен и спит. Покуда - почти безнародное государство…
Пока что мы не доктора, мы - боль, сформулировал он для себя с суровостью и тоскою.
Глава пятая
Водораздел
Темнело, и под окнами прошелся фонарщик. Улица Мариньи, из центральных и благоустроенных, осветилась газовыми фонарями. Лиловый свет без теней…
Натали уложила детей, тихонько сидит в гостиной с книгой. Герцен может привести в порядок недавние впечатления.
Вспомнилось первое их посещение парижских театров. Вот популярнейший из них - демократический и "массовый" театр Сен-Мартен. Здесь выходил на сцену "вещий Тальма" - о том упоминают при продаже билетов. Но чего только не было с той поры. "Средний класс" во Франции, по наблюдениям самих французов, заметно потолстел за последние два десятилетия, его-то во всей красе и можно было увидеть в театральном зале.
Их соседом по креслам был господин средних лет во фраке, в новых штиблетах и с длинной цепочкой, на вид золотой. Словно вышедшие из-под промышленного штампа, зал заполняли похожие на него господа. Респектабельный сосед оказался завзятым театралом. Услышав, что они намереваются вернуться домой к двенадцати, он заметил, что представление длится до часу, до двух ночи. И - боже мой, что началось на сцене! Несколько водевилей, один скучнее другого, обнаженнее… дальше обнажаться невозможно… Но нет, вот еще и сцена "египетские ночи": актриса придерживала у плеча драпировку столь искусно, что могла бы обойтись и без нее. Она - солистка, без голоса, без грации, что уж говорить про талант? С одной готовностью на все и расторопностью. В зале кипело возбуждение, похожее на гнилостное брожение. Душа была унижена смотреть на все это…
Почти не было женщин, кроме немногих в занавешенных ложах, театр - место свиданий. Натали с Машей решили уйти, и Александр побеспокоил соседа. "Да, я слушаю вас! Мда, да…" - пробурчал тот, самозабвенно глядел на сцену и никак не мог оторваться от нее, чтобы принять с прохода свой торс в пикейном жилете. Водевиль закончился новым бисированием, и Маше Эрн сбили прическу подбрасываемыми в воздух шляпами. Начинался канкан. Машинально господин проводил тем же липким взглядом Натали, выходящую из зала.
Александр потребовал от него извиниться, и тот протрезвел взглядом пред лицом явного иностранца, от которого можно дождаться пощечины, и стал еще более мутен улыбкой:
- Пардон, мсье, но мораль - это дома, а здесь - искусство!
Кажется, он хотел выразить, что театр теперь не то место, куда ходят с приличными дамами. В своем же доме он будет (вполне буквально) морить голодом жену за чтение романа или дочь - за взгляд в сторону кого-либо, кроме соседнего пожилого и зажиточного лавочника, с которым у той должна будет состояться столь же тяжеловесно приличная семья.
Не меньшая "обнаженность", по наблюдению Александра, свойственна и здешней прессе: не щадятся ни личные отношения, ни интимные тайны. Добро бы ради каких-то откровений - нимало. В здешнем искусстве он видит тяжкие оргии мещанства; литературы боятся, да ее и нет совсем… Об этом в числе прочего он рассказывает в своих "Письмах с улицы Мариньи".
Это и есть подлинная Франция? Нет, он далек от такой мысли. Есть, к примеру, парижские работники, именно они, а не буржуа похожи, на его взгляд, на "порядочных людей". С их полунищим бытом почти на улице, с достоинством и решимостью, с трогательным вниманием к детям. Но как же назвать тогда все прочее из виденного им здесь, от чего не продохнуть в сегодняшнем Париже? Вот оно, торжество буржуазного порядка. Страшно, если таково знамение нового, наступающего времени… Потому что, знает Александр, мальчишка-приказчик в мелочной лавке в свои двенадцать лет расчетлив, как в тридцать… У буржуа - нравственность, основанная на арифметике. Это слой без патриотизма и чести, по натуре своей пошлый: Санчо Панса, разжиревший в алчного лавочника и потерявший открытость и добрый разум… Ему свойственны лицемерие и нажива, убогий здравый смысл и приверженность к порядку.
Отношение буржуа к иностранцам также примечательно - враждебность ко всему, непохожему на них самих. Особенно же их смущают русские. "Их оскорбляют наши повадки и широта, наша похвальба полуварварскими, полуизвращенными страстями. Наша приверженность все той же мечте, превыше их "свобод", - к воле… Нам же они скучны своим буржуазным педантизмом, внешним приличием и безукоризненной пошлостью поведения".
Обо всем этом он и написал в письмах-очерках, отосланных московским друзьям. "Письма с улицы Мариньи" не были беллетристическим произведением в прежнем смысле. Герцен пришел теперь к новому для себя жанру и пониманию литературного дела. Он не может - это не по темпераменту ему - оставаться просто писателем, публицистическая же и автобиографическая литература сильна, на его взгляд, тем, что не может быть создана чисто художественным путем, ее нужно еще и "прожить".
Александр попросил перед отсылкой "Писем" прочесть их Павла Анненкова и размыслить о главном: будут ли они поняты москвичами. (Если кто-то скажет, как будет принято в России, так это Павел Васильевич.) Все сталось по предсказанному им.
Теперь вот наконец пришел ответ из России: "Праздновали твои именины. Выпили за здоровье автора "Доктора Крупова" и "Кто виноват?". "Крупов" - это замечательно и превосходно… А об авторе "Писем с авеню Мариньи" было умолчано. В европейскую жизнь ты никак не войдешь". Писано было Грановским и Щепкиным.
От прочих ответа не было, но приезжающие "из дому" передавали их порицания.
Последовал новый обход фонарщика за окном. Полночь… Маменька Луиза Ивановна принесла чашку чаю. Посмотрела укоризненно: Александр засел с русскими бумагами и письмами, - как всегда, надолго.
Так чем же не угодил Искандер? Он предвидел и сам, что такое его мнение о Европе встретит сопротивление московских друзей.
Он объясняет его для себя тем, что они хотят другой Европы и верят в нее, как христиане верят в рай. Разрушать же мечты - это дело болезненное… Он невесело улыбнулся своим мыслям: логично ли, что, приехав отдохнуть душой и поучиться здесь многому, он пришел к тому, чтобы подкосить свою же мечту об обетованном Париже? Но есть русская поговорка: "Дураков и в алтаре бьют". Где видят - там и бьют!
Разрушать при этом и еще чьи-то мечты - неприятно. Но он не может победить в себе некой внутренней потребности высказать правду даже в тех случаях, когда она окажется ему вредна. Друзья же его, с сожалением убедился он сейчас, хотят не истины, а успокоения… Общество, стоящее на азиатской ступени развития, почитает как добродетель добросовестную веру…
во что угодно. В то время как спасение - единственно в самостоятельной, бестрепетной мысли обо всем.
Нет, он не идеолог какого-либо стана - не западник и не славянофил. Ибо "те и другие идолопоклонники: одни верят в Парижскую, другие в Иверскую божью матерь". (Хотя есть риск остаться стоять особняком: все молнии достаются дереву, отбившемуся от леса.) Так вот, у него нет другой системы, кроме истины. И тут неуместна пощада себе. Ну а другим?..
Вспомнились события трехлетней давности. Была напечатана за подписью "Искандер" его философская работа "Письма об изучении природы", была мгновенно разобрана по книжным лавкам студентами и стала редкостью. Он решил спросить мнение о ней любимейшего Грановского… Эта книга - его удар по идеализму, она об объективности законов природы и о материальности мышления и психики, не оставляющей места потустороннему.
Тимофей был сосредоточен, произнес как бы через силу: