Произнесши две–три обычные фразы при джуре, он велел мнимому купцу показать свои товары.
Когда купец развязал свой короб и джура вышел из комнаты, Самойлович быстро подошел к купцу и произнес голосом, хриплым от сдерживаемого волнения:
- Горголя… ты? ты?!
- Я, - ответил с сияющей улыбкой Горголя, в котором бы теперь никто не узнал оборванного странника.
- Да где же ты скрывался? Где пропадал?
- Где пропадал?! Гм!.. Было нас повсюду, чуть было к дидьку на вечерницы не попали!
- Ну, постой, погоди. Рассказывай все… Узнал? Выпытал?
- Узнал столько, сколько и сам не ожидал… Ну, уж натерпелись лиха! Кажется, если бы и сам нечистый был на моем месте, так побелел бы от страху!
- Верь мне, не пожалеешь об этом, - произнес торопливо Самойлович. - А ее видел?
- Видел. Уж как упрятал Дорошенко, а я отыскал. Да тут-то и нагнали мне смертельного холоду чернички.
И Горголя передал Самойловичу подробно о том, как он узнал о местопребывании гетманши, как проник в монастырь, как добился свидания с нею, как обрадовалась гетманша, узнавши, что вестник привез ей привет от Самойловича.
Самойлович жадно слушал рассказ Горголи, несколько раз он вставал со стула и принимался в волнении шагать по комнате.
XXIX
- Так что же, согласилась ли Фрося перейти в Чигирин? - произнес Самойлович, когда Горголя рассказал ему о своей беседе с гетманшей.
- Да так видно было, что от одной думки о том, чтобы вернуться к Дорошенко, сердце у ее мосци разрывается, а все же рвется она, как малая пташка из клетки. А как узнала она, что ясновельможный пан женился (слыхала она о том, видимо, и раньше, только не верила), так уж в такую горесть пришла, что и у меня сердце перевернулось, - продолжал Горголя, - стал я ее утешать, успокаивать да рассказывать, для чего и как женился ясновельможный пан, но вот тут-то и случилась беда: только что разговорился, как бежит ко мне хлопчик мой и кричит, чтобы я спешил скорее из кельи, потому что уже зазвонили к заутрене. Вот я и поспешил. Только что успел сделать шагов этак с двадцать, как мне навстречу две чернички! Взглянули на меня да как закричат не своим голосом: "Мать Агафоклия!" Так и пустились с этими криками по всему монастырю бежать. Тут поднялся гвалт, бегут все, кричат, мы к воротам, а ворота заперты! Ну, думаю, пропал, конец! Холод у меня по всему телу пошел, ноги и руки словно не мои сделались, сдвинуться не могу, да малый мой выручил, толкнул в какую-то каморку. "Лежи, - говорит, - авось спасемся!"
Переоделся я, монашеское платье припрятал, сижу ни жив ни мертв. В монастыре, слышу, крик и шум все растут, все всполошились. - Горголя покачал головой и произнес со вздохом:
- Бывал я в переделках, а такого никогда не пробовал. Просто, слышу, уши у меня шевелиться начали, волосы подымаются… - Он провел в волнении рукой по лбу и продолжал: - Вдруг слышу шаги… идут… Ко мне, ко мне! Уж близко. Ну, думаю, смерть! Выхватил я нож, притаился в угол, жду, умирать так умирать, а уж хоть даром жизнь свою не отдам. Слышу, открываются двери, в глазах все помутилось, хотел было уже броситься, когда смотрю, а это он, малый мой! Ну, он рассказал мне, что в монастыре переполох, порешили все, что матери Агафоклии суждено, мол, за сильно строгое обращение с ее вельможностью по ночам вокруг ее келии бродить, а для того выходит весь монастырь соборне служить панихиду с водосвятием над могилой, тогда, мол, и я могу выйти из монастыря.
Так и вышло. Выскользнул я через ворота да и скрылся в лесу, только так, чтобы мне видно было, что там твориться будет.
Ой! Ой! Если бы вельможный пан мог только представить себе, что там поднялось, когда увидели пустую раскопанную могилу! Шарахнулись все с криками в разные стороны, так в одну минуту не осталось кругом ни одной души. Ну, и мой малый тоже кинулся прямо ко мне. Тут он скинул свою одежду, переоделся в старое, да и тронулись мы в дорогу. Набрались-таки холоду! - Горголя улыбнулся и покачал головой: - Теперь хоть и в пекло, так не будет жарко!
Самойлович слушал с глубоким интересом, несколько раз перебивал он Горголю громким смехом, вопросами и невольными возгласами. Затем разговор перешел на положение края. Горголя описал Самойловичу положение дел, шансы Ханенко и Дорошенко.
- Видишь ли, ясновельможный пане, - закончил он свою речь, - хотя и ходят там чутки о басурманском подданстве, а все-таки за Дорошенка почти все войско, да, кроме того, есть у него много преданных, верных людей, которые за него хоть в огонь, хоть в воду.
Самойлович поднялся с места и в задумчивости зашагал по комнате.
- Д–да, есть, - произнес он сквозь зубы, - вот это-то и плохо… Особенно стоит за него Мазепа…
- Так, так, вельможный пане! Он там в большой чести… Там у гетмана с старшиной большая дружба, а найпаче с Мазепой.
- Так он уже вернулся?
- Вернулся.
- Вернулся… гм… ну, это мне не по душе. О, этот Мазепа такая голова, каких мало!.. Он-то всем и управляет, и, черт его побери, управляет так ловко, что и комар носа не подточит.
- Перетянуть бы его на нашу сторону!
- Это верно, только, должно быть, мы его не перетянем.
- Там вот, вельможный пане, я заметил одну странную штуку, думаю: не Мазепина ли это затея?
И Горголя рассказал Самойловичу о своей встрече с Марианной и Андреем, о их благоприятных отзывах о Дорошенко, о знаменательной фразе Марианны: "Молитесь Богу и святому Петру".
Сообщенное известие сильно взволновало генерального судью.
- Вот оно что… Вот оно что, - повторил он несколько раз и беспокойно взъерошивал свою светлую чуприну. - Так вот где хранится узел всех непонятных действий гетмана! Но что ж это? Задумал ли Гострый подкопаться под Многогрешного и посадить здесь Дорошенко, или Многогрешный вступил с Дорошенко в союз? Последнее вернее: соединение обеих Украйн - заветная дума Мазепы… Но надо же завтра все это наверное разузнать.
Самойлович подошел к Горголе и, положив ему руку на плечо, произнес с чувством:
- Ну, спасибо ж тебе за твою службу, верь мне, не забуду ее никогда… И если что… - он улыбнулся и добавил: - Да ты у меня умеешь с пол слова понимать!
Затем он подошел к столу и, достав из кованой скрыньки два тяжелых свертка золотых монет, передал их Горголе:
- На вот тебе пока!
Горголя бросился было благодарить Самойловича, но тот ласково остановил его рукой.
- Погоди, не дякуй! Дальше еще не то увидишь! Да не забудь и своего хлопца, не говори ему пока обо мне ничего, а держи при себе, эта шельма нам не раз пригодится… Да вот что, оставь здесь что-нибудь из своих товаров, а сам ступай в людскую; останься до завтра, продай что- нибудь моей пани… да наври там им что придется… ну да этому тебя учить не следует. Словом, ты купец, идешь издалека: завтра поторгуй в Батурине, а на ночь снова попросись сюда; завтра все узнаем и порешим, что тебе делать.
На другое утро, вставши рано, пан генеральный судья быстро оделся и отправился к гетману. Проходя по своему двору, он увидал Горголю, раскладывавшего на крыльце свои товары.
Целая толпа челяди стояла, слушала его болтовню и рассматривала заманчивые предметы, которые Горголя ловко вынимал один за другим из своего короба.
- Молодец, ловкая бестия! - прошептал Самойлович и вышел со двора.
Медленно шел по батуринским улицам пан генеральный судья, опираясь на дорогую палку с золотым набалдашником; к каждому встречному жителю обращался он с ласковой улыбкой, с любезным приветствием, и все радушно приветствовали пана генерального судью. Все старшины и все жители батуринские любили генерального судью за его мягкое, незаносчивое отношение, за его любезность, за желание угодить всем; только простые казаки жаловались на его алчность, на здырство и выкруты, но эти жалобы не подымались высоко.
Войдя на гетманский двор, Самойлович встретился при входе с начальником московских стрельцов боярином Нееловым.
- Светлому боярину челом до земли! - произнес он еще издали, снимая шапку и кланяясь Неелову в пояс.
- А, пан генеральный судья! Слыхом слыхать, видом видать. Ну, что, как можется? - отвечал с приветливой улыбкой Неелов, весьма благоволивший к скромному и смиренному старшине, так отличавшемуся от других буйных и гордых казаков.
- Хвала Господу милосердному! - Самойлович сложил руки на набалдашник палки и поднял очи горе. - Лишь только исполнил обет свой - сейчас же и облегчение получил.
- Великое дело прилежание к храмам Божиим, - ответил Неелов, - дар на церковь всякую болезнь уничтожает…
- А как ясновельможный?
- Гневен, зело гневен!
Неелов передал Самойловичу о полученном из Москвы известии.
"По–пустому, - говорю ему, - тревожишь себя, ясновельможный". А он мне в ответ: "По–пустому? Уж кабы с кем другим дело имел, так не тревожился бы, а москали уже таковы: к ним с щирым сердцем, а они к тебе с перцем".
При этих словах Неелова Самойлович покачал печально головой.
- Горяч он больно, в том его беда. У него, знаешь, что на уме, то и на языке. А только ты словам его не верь, - заговорил он поспешно, будто спохватившись. - Уж так он верен Москве, как малое дитя матери, грех и слово сказать, - и Самойлович рассыпался в горячих похвалах Многогрешному.
- Да что говорить! Я сам знаю, что лучшего гетмана нам не надобно, и Москва гетману, как наивернейшему сыну, верит, - отвечал Неелов. - Тем-то и уговариваю его, чтобы понапрасну не тревожил себя… А ты ступай к гетману да уговори его: твоя речь всегда разумная да спокойная, слушать ее любо!