Лицо его было бледно и расстроено и в самой манере входа в гостиную было видно раздражение.
Одет он был в драповый полухалат с шелковыми шнурами и шитых шелковых туфлях, а в руке держал длинную трубку с черешневым чубуком.
Это было тоже необычно.
По правилам дома, в гостиной, зале и столовой не курили, и это правило никогда не нарушал и сам хозяин.
Должно было случиться нечто необычайное, чтобы всегда корректный и строгий прежде всего, и кажется только исключительно, к самому себе, Герасим Сергеевич забыл оставить трубку в кабинете, аккуратно поставив ее на стоявшую там подставку с десятками этих орудий услады досуга наших предков.
- Что с тобой, Герасим Сергеевич? - удивленно подняла на него от работы глаза Фанни Михайловна, от которой не ускользнула ни малейшая подробность, указывающая, что с ее мужем что-нибудь случилось необычайное.
Зина прекратила чтение и тоже глядела на "дядю", как она звала Герасима Сергеевича, беспокойно-вопросительно.
- Что со мной, что со мной!.. - развел старик Савин руками, в одной из которых был чубук, а в другой раскрытое письмо.
- Виноват! - вдруг произнес он, заметив чубук, и быстро удалился из гостиной.
Обе женщины молчали и сидели, с недоумением глядя друг на друга.
Через минуту Герасим Сергеевич вернулся в гостиную без трубки, но с письмом в руке и подойдя к преддиванному столу, грузно опустился на кресло, противоположное тому, на котором сидела Зиновия Николаевна.
- Уф!.. - вздохнул он.
- Что такое? - с тревогой в голосе снова спросила Фанни Михайловна.
- А вот, что такое, полюбуйся, что проделывает твой любимец, кумир, сынок ненаглядный…
- Коля! - как-то простонала Фанни Михайловна.
- Ну, да, Коля, Колечка… Свет очей твоих… Прочти, полюбуйся.
Герасим Сергеевич почти перебросил жене письмо, которое он держал в руках, встал и нервной походкой стал ходить из угла в угол гостиной.
Фанни Михайловна жадно впилась в строки письма, писанного дорогой ей рукой любимого сына.
Наступило молчание, прерываемое лишь мягкими шагами Герасима Сергеевича.
- Бедный, бедный… - вырвалось, видимо, прямо из сердца Фанни Михайловны.
Герасим Сергеевич, находившийся в противоположном углу гостиной, быстро обернулся.
- Бедный, ты говоришь, бедный… Полтораста тысяч долга за его юнкерство в Петербурге я заплатил… Отправил в Варшаву, думал, что остепенится, радовался, что наконец он произведен в корнеты, и вдруг - опять столько же долгу, и… отставка… Корнет в отставке!.. Ха-ха-ха!
- Но ведь, Герасим Сергеевич, и ты…
- Что я, я, матушка, вышел в отставку для того, чтобы заниматься делом… Я служил, никогда не зная, что такое долг. У меня была наклонность к хозяйству…
- А может и Коля… - прервала его Фанни Михайловна.
- А может и Коля… - передразнил ее муж. - Ты все прочла?
- Нет…
- Так читай дальше… Увидишь, какое он хочет устроить хозяйство… Чем хочет порадовать родителей…
Фанни Михайловна снова углубилась в чтение письма, а Герасим Сергеевич снова продолжал свою прогулку из угла в угол.
- Бедный, бедный… - снова с вздохом произнесла Фанни Михайловна, складывая письмо, но не выпуская его из своих рук.
- Опять бедный… - встрепенулся Герасим Сергеевич. - Прокутить в три года триста тысяч, чтобы корнетом в отставке жениться на танцорке!..
- Но ведь он ее любит… - вставила Фанни Михайловна.
- Любит, любит!.. Я выбью из него эту любовь!.. Вот приедет, я с ним поговорю.
- Герасим Сергеевич… Он разоряет не меня. Мне скоро в могилу, - с собой не унесу, - но он разоряет братьев… Я заплачу, но я вычту из его части и отделю его… А об танцорке ему надо будет позабыть. Пусть лучше займется делом - хозяйством…
- Только ты, Герасим Сергеевич, не очень круто… лучше я с ним переговорю.
- И дашь свое благословение?..
- Нет, нет, если ты этого не хочешь…
- А ты бы хотела?..
- А может она хорошая девушка, по письму… Ведь бывает…
- По письму!.. - воскликнул Герасим Сергеевич и, махнув на жену безнадежно рукою, ушел к себе в кабинет.
XIV
ПЕРВОЕ ПРЕСТУПЛЕНИЕ
Вернемся за неделю назад в Петербург.
Николай Герасимович только что закончил длинное письмо отцу, то самое, которое послужило предметом беседы между Герасимом Сергеевичем и Фанни Михайловной, описанной в предыдущей главе.
Савин перечитал письмо, бережно сложил его, вложил в конверт и заклеил последний.
Проведя двумя пальцами по краям конверта, он стал старательно четко писать адрес, сильно наклонясь над письменным столом, уставленным портретами в рамках разных фасонов и разных величин.
Тут же стоял атласный балетный башмачок.
На всех этих портретах было, впрочем, одно и то же изображение Маргариты Гранпа в разных видах и костюмах, балетных и характерных.
Башмачок, конечно, принадлежал тоже ей.
На Николая Герасимовича из рамок глядели десятки образов любимой им девушки и распаляли и без того напряженное воображение.
Под впечатлением этих образов и написал он письмо отцу, и только чуткое женское сердце матери отгадало настроение сына за сотни верст, и Фанни Михайловна, как, конечно, не забыл читатель, воскликнула:
- Он любит ее!
Действительно, часть письма, посвященная описанию достоинств его невесты - как он уже называл Марго - дышала искренним, неподдельным чувством.
Николай Герасимович кончил писание адреса и встал из-за письменного стола.
Пройдясь несколько раз по задней комнате отделения, занимаемого им в Европейской гостинице, комнате, служившей ему кабинетом-спальней и, как он говорил, храмом, где он молился своему божеству, то есть Маргарите Гранпа, и куда он допускал только одного Маслова да несколько своих друзей-балетоманов, Николай Герасимович позвонил.
Явившемуся слуге он приказал отправить письмо на почту и взглянул на часы.
Было начало второго.
- Завтрак в два, ты знаешь… - кивнул он уходящему с письмом слуге.
- Так точно-с… Не извольте беспокоиться… - почтительно остановившись, ответил тот.
После ухода лакея Николай Герасимович выдвинул ящик письменного стола, взял оттуда большой сверток и бережно вынул из него кабинетный портрет.
Это был новый, только что полученный им от Бергамаско портрет его ненаглядной Гранпа.
Маргарита была изображена качающейся на цветочных качелях в легкой воздушной, не прикрывающей колен юбочке, в лифе, прикрепленном на плечах маленькими бантиками, словом в костюме не скрывающем всех чудных очертаний ее тела. Очаровательное улыбающееся личико молоденькой танцовщицы шаловливо глядело на него.
Он залюбовался этим портретом и не слыхал, как в спальню кабинета вошел Михаил Дмитриевич Маслов.
Савин очнулся только тогда, когда тот положил ему руку на плечо.
- Витаешь в мечтах и эмпиреях… Молишься своему кумиру, забыл все и всех и даже может и то, что обещал сегодня накормить завтраком своих друзей.
- Нет, ты посмотри, как она хороша… - вместо ответа сказал Николай Герасимович.
- Кто же в этом сомневается… С этим согласен весь Петербург.
- Весь Петербург… - злобно проговорил Савин. - Если хочешь, брат, знать, то меня иногда приводит в бешенство именно то, что "весь Петербург" может соглашаться с этим… И зачем снята она в этом костюме.
Николай Герасимович быстро сунул портрет в конверт, почти швырнул его в стол и запер на ключ. Маслов глядел на него в недоумении.
- Ого!.. Значит, если ты бы на самом деле женился на Гранпа, то сцена должна будет сказать ей "прощай"?
- Конечно же… Тысячу раз права ее бабушка, она будет хорошей женой, хозяйкой, а не танцоркой, тешущей беса.
- Это, кажется, первый случай в твоей жизни, что ты соглашаешься с бабушками, - улыбнулся Михаил Дмитриевич.
Савин пропустил это замечание мимо ушей и продолжал:
- Неужели, Маслов, ты не понимаешь той муки, которую должен испытывать всякий любящий человек, видя, как предмет его любви выставляется напоказ толпы, которая ценит ее по статьям, как красивую лошадь… Я понимаю жену - актрису, певицу, но жены - танцовщицы я не понимаю.
- Почему же?
- Как почему… Да уж потому, что самый костюм балетной танцовщицы посвящает других в такие красоты женщины, любоваться которыми должно составлять прерогативу только близкого ей человека, мужа… Да неужели, повторяю, ты, Маслов, никогда не ощущал горького чувства, видя на сцене Горскую…
- Нет, я не ощущал… Может быть, потому, что Анна Александровна танцует в кордебалете, в массе, а, следовательно, устремленные взоры толпы не сосредоточены на ней одной, хотя с тобой я почти согласен, мне Аня доставила бы большее удовольствие, если бы бросила сцену, но она об этом и слышать не хочет.
- Разве она так любит свое искусство?..
- Нет, не то, какое там искусство у кордебалета, это просто каторжный, плохо оплачиваемый труд, но Аня отказывается оставить сцену из принципа, - она училась для этой цели, и наконец, по ее мнению, ее заработок дает ей самостоятельность… Смешная… а между тем ей нельзя возразить.