Хаим Зильберман - ВОССТАНИЕ В ПОДЗЕМЕЛЬЕ стр 21.

Шрифт
Фон

Офицер раздраженно оглядывал нары, ожидая, что люди, наконец, подчинятся приказу. Но заключённые лежали не шелохнувшись, словно команда была обращена вовсе не к ним. Терпение нашего гостя истощилось.

– Встать, мерзавцы! – заревел он. – Вы обязаны встать, когда вам приказывают!

Вне себя от ярости он ринулся вглубь камеры, высоко задирая голову, чтобы встретиться с чьим-нибудь взглядом. Но ни одно лицо не было обращено к нему. Все лежали спокойно, будто и не догадываясь о том, что рядом находится такой важный начальник. Задев рукой чей-то матрац, офицер брезгливо поморщился, вытер пальцы большим белоснежным платком и, бормоча проклятия, направился к выходу. Здесь он, однако, остановился, ещё раз обернулся к нам и, сжимая кулаки, зарычал:

– Сегодня же прикажу всех вас уничтожить, мерзавцы! Смотрите, тогда поздно будет! В ногах у меня будете валяться, но пощады не дождетесь!

Он постоял ещё с минуту, ожидая ответа. Потом крякнул и повторил:

– Я вас предупредил, мерзавцы!

– Пусть вернётся Хуан! – крикнул кто-то сверху. Это было уж слишком! Офицер вздрогнул, словно получил пощечину.

– Кто посмел? – заревел он. Лицо его вытянулось. – Я спрашиваю, кто посмел? Вер ватт?..(Кто смеет? (нем.))

– Верните Хуана! – крикнул Цой.

– Не мучьте Хуана! – подхватили на верхних нарах.

– Оставьте в покое Хуана! – раздалось одновременно в разных углах камеры.

Начальник прислонился к косяку, руки его заметно дрожали.

– Молчать! – исступленно заорал он. – Я приказываю молчать!

Но камера уже бушевала. Люди вскакивали со своих мест, размахивали руками, всё настойчивее и яростнее требуя:

– Хуана!.. Нашего Хуана!..

– Хуан не виноват!..

– Верните Хуана!..

Начальник исчез. Дверь захлопнулась.

Должен вам признаться, что я снова ошибся, сравнив людей в нашей камере с глиняным горшком. Нет, это был не глиняный горшок! Это был улей, взбудораженные обитатели которого готовились броситься на своих мучителей. Долго ещё после ухода начальства в камере, как в улье, не утихал шум. Не было больше среди нас спокойных людей. Заключённые собирались на нарах небольшими группами и громко выражали своё возмущение, свою горькую обиду. Можно было подумать, что этих людей только сейчас оторвали от семей и бросили в подземную тюрьму. Глядя на то, как возбуждённо они разговаривали, размахивали руками и нетерпеливо перебивали друг друга, никто не поверил бы, что в течение многих месяцев эти же самые люди, покорные, безмолвные и слепые, безропотно влачили жалкое и страшное существование.

Али примкнул к одной из групп. Глаза его горели, он весь сиял, решительный и одухотворенный. Так, видимо, радуется поэт удачно найденной строке. Так ликует учёный, после многих бессонных ночей нашедший верный путь к открытию. Да! Это точно! Он, Али, первый потребовал, чтобы вернули Хуана, и голос его был услышан и подхвачен всеми обитателями камеры. Тут поневоле возгордишься!

Болгарин Иван не находил себе места. Он с ловкостью акробата перепрыгивал с одних нар на другие, на несколько минут задерживался возле какой-нибудь группы, вставлял своё слово и отправлялся дальше.

Вокруг Цоя собралось человек пять-шесть. Они внимательно слушали его. Цой взволнованно объяснял:

– Они нам не нужны! Мы им нужны! А раз мы им нужны, то пусть оставят нас в покое, не трогают наших товарищей! Пусть вернут нам Хуана! Верно?

Люди кивали головами, хоть не все, надо полагать, понимали его английскую речь.

– Правильно! – говорили они. – Пусть вернут нам Хуана! Правильно!

Требование было логично, если наивно согласиться с тем, что само существование нашего подземного государства подчинялось каким бы то ни было законам логики. Но покамест возникший в сердцах протест коснулся только недавних и свежих обид. Горечь, накопившаяся в душах людей за долгие месяцы подземного плена, не была ещё по-настоящему осознана, и протест их относился только к тому, что было связано с последними событиями.

По-моему, единственный человек, остававшийся в это время спокойным, был Вася. Он сидел в своей обычной позе, прислонившись к стене, заложив руки за спину, и о чём-то думал. Когда я подсел к нему, он вдруг пристально посмотрел на меня, словно увидел во мне что-то новое, потом снова задумался. Так мы сидели довольно долго. Неожиданно он взял меня за руку и сказал как бы между прочим:

– Меня зовут Алексей, Алексей Чашин. Я из Тульской области… Это только тут меня окрестили Васей. Что ж, пускай…

Он замолчал, видимо чувствуя неловкость за внезапное признание, тем более что я уставился на него, как баран. Немного погодя он вздохнул и добавил:

– Может, тебе случится быть на моей родине…

Мы крепко пожали друг другу руки.

Потом я догадался, что в такую минуту неловко сидеть молча, и стал рассказывать о себе, о своих приключениях в детстве, о том, как меня выставили из монастыря.

Вася трясся от беззвучного смеха. В глазах его появился совсем юношеский блеск, и, может быть, поэтому заметнее стала густая паутина морщин под глазами, глубокие борозды, прорезавшие лоб, преждевременная седина, покрывшая суровым инеем его голову, виски и даже брови.

– Моё детство было совсем иным… – сказал он тихо.

Он вспоминал о своём небольшом городке, о родителях, о школе, о своей учительнице, имя которой произносил душевно, мягко, со счастливой и благодарной улыбкой. Людмила Александровна – так звали его учительницу. Я никогда не забуду этого имени, потому что всегда буду помнить, как произносил его он, Вася, – Алексей Чашин.

Конечно, мы с ним были разные люди, родились и росли мы в различных, совершенно чуждых друг другу мирах. Меня с рождения окружала безысходная печаль, всю жизнь я только и мечтал о счастье, но мне так и не довелось испытать его тепла. Вася рос среди весёлых и крепких людей, и счастье всегда было с ним, какой бы путь он ни избрал. Но вот пришла война, и судьбы наши скрестились. Ему было тяжелей, потому что он потерял много больше, чем я, но ему в то же время было и легче, потому что он видел много дальше всех нас.

Теперь же, когда все взоры обитателей нашей камеры были обращены к нему, он больше слушал, чем говорил, молча одобрял страстные речи товарищей по камере и думал… Думал. Он не обольщался. Он понимал, что враги никогда не пойдут на мировую, и сердцем чувствовал приближение страшной развязки.

Меж тем камера постепенно затихала. Наступал голод. О нём ещё не говорили, но он уже завладел нами. Во время голода лучше всего лежать. Мы так и делали.

Но не все лежали на своих местах. Али всё ёще был на нижних нарах и беседовал о чём-то с Иваном. Цой сидел окруженный людьми. Они молчали, но расходиться им, видимо, не хотелось. Было хорошо молчать всем вместе.

Это я ещё видел. А потом погас свет. По нарам пронесся вздох, и наступила тишина. Камера стала могилой.

Темнота бывает разная. Вечером или ночью, если не зажечь в комнате свет, – темно. В лесу ночью тоже темно, это совсем другая темнота, непривычная, тяжелая. И всё же, если поднять голову, можно увидеть небо, может быть, звёзды, и страх отступит. Мы знали, что над нашими головами нет неба, нет звёзд, что темнота окружает нас со всех сторон, что уйти от неё невозможно. И вместе с темнотой пришел страх, безотчетный и потому необъятный, сковывающий сердце и мысли, тот самый страх, который, по выражению Гомера, "хватает за волосы". Чтобы преодолеть его, нужны были силы. А сил уже почти не осталось…

С тех пор как мы переступили порог подземной тюрьмы, никто из нас никогда не оставался в темноте. И на работе, и во время сна, и в коридоре, которым мы ходили в мастерскую и возвращались в камеру, – везде и всегда на нас были направлены мощные лучи прожекторов. Постепенно мы привыкли к ним, точно так же, как слепой привыкает к своей палке. Наши нервы, в первое время взвинченные и больные от постоянно раздражавшего их света, отупели и угомонились. Мы научились спать, погружаясь в бездну света, искусственные лучи заменили нам милое, тёплое солнце.

И вот нас лишили и этого. Наступил мрак.

…Считайте, прошу пана, что на этом месте мои рассказ обрывается. Из могилы ещё никто ничего не сообщал, и я, при всём своём желании, не могу быть исключением. Мрак и голод – больше, чем смерть! Наши мучители, видимо, это хорошо знали.

Не могу сказать, сколько времени длилось это могильное существование, но мы жили… Я делю эту жизнь на периоды, хоть и не мог бы тогда сказать, как долго продолжался каждый период: несколько минут или несколько суток. Вначале, в первый период, ошеломлённые внезапно наступившей темнотой, мы лежали молча, неподвижно. Ни единого признака жизни. Потом оцепенение начало медленно проходить, страх стал отступать. Это уже второй период. Он продолжался долго, очень долго. Люди зашевелились, застонали, стали переговариваться, сначала настороженно, как бы проверяя, не лишились ли они дара речи. Казалось, что каждое громко сказанное слово поглощается темнотой и тут же исчезает, чтобы отозваться гулким эхом где-то в недрах подземелья.

Потом все притаились, прислушиваясь к тому, что делается по ту сторону двери, в коридоре. Кто-то начал было говорить, но со всех сторон на него зашикали, будто он мешал услышать что-то очень важное.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке