Юрий Когинов - Страсть тайная. Тютчев стр 88.

Шрифт
Фон

"Не деньгами я хочу заплатить за дарованную мне жизнь, - сказал себе Бирилёв. - Любые ценности мира - ничто по сравнению с человеческой жизнью. Но иногда и деньги могут сделать счастливыми десятки обездоленных. Иного средства быть необходимым людям у меня теперь не осталось. И потому, как бы ни было мне невыносимо тяжело, я должен жить! Жить, чтобы хотя бы по каплям, по крохам отдавать всё, что могу, тем, кто нуждается в моём благе... Но почему во сне отвернулся от меня Игнат - моя мука и совесть, почему он покинул меня? Конечно, то был ночной бред. Но сон всегда ведь плод собственного мозга человека, мысль, рождённая в самой потаённой глубине сознания. Зачем же продолжает упрекать меня моя собственная совесть?.. Мне это важно понять..."

Мари проснулась так же быстро, как мгновенно задремала.

- Ну вот, - улыбнулась она, увидев в окне рассвет. - Уже новый день. Сейчас встану и велю позвать Мамаева: меньше трёх недель до открытия школы, а в классах ещё не настелили полы! Аты, милый, лежи, не вставай. Тебе надо совсем-совсем поправиться...

Она поднялась и вдруг вновь склонилась к подушке. Плечи задёргались в глухом, нескончаемом кашле.

- Я никуда тебя сегодня не пущу из дома ни по каким делам. Я сам... - Николай Алексеевич привстал и вдруг понял то, что мучительно пытался разгадать после своего сна.

"Как же я не сумел сразу понять слов Игната? - молнией пронеслось в его сознании, - Ведь не меня, а Машу надо теперь спасать! И это должен сделать не кто-то другой, а именно я сам. Она оттого не едет лечиться за границу, что боится оставить меня. Так как же я могу не думать о её здоровье, о её жизни, когда ей я обязан всем на свете?"

- Машенька... - Бирилёв сел, превозмогая боль в спине. - Как только возвратимся в Петербург, я лягу в больницу общины. Меня будут лечить Боткин и Белоголовый. Я хочу пройти у них обследование.

И про себя продолжил: "Я обязан решиться и развязать ей руки, освободить от своих страданий".

39

Тютчев - из Петербурга в Овстуг Эрнестине Фёдоровне:

"Да, моя милая кисанька, давно бы пора тебе вернуться. Надеюсь, что через неделю ты начнёшь серьёзно подумывать о своём отъезде.

Здесь ничего нового, кроме того, что листья желтеют и падают. Погода, однако, держится, ещё бывают яркое солнце днём и великолепные лунные ночи, как вчера, например...

Что вы поделываете? Как вы себя чувствуете? Продолжается ли лечение кумысом? Какова способность к передвижению бедного Бирилёва? Скоро ли откроется школа, с отцом Алексеем или без него? С вами ли Иван?.. Что до меня, то моё здоровье недурно. Ноги ещё действуют, перемирие ещё продолжается, и я очень надеюсь, что они донесут меня до вокзала железной дороги, вам навстречу. Да, но я забываю, что это Варшавский вокзал. Всё равно, только приезжайте. Да хранит вас Бог".

Три недели минуло с того дня, как Тютчев уехал из Овстуга. Как всегда, не мог найти себе места в деревне, торопился, спешил её покинуть, но оказался вновь наедине с собой, и в воспоминаниях опять возник отчий дом, родные и самые близкие люди.

Однако вряд ли в этих чувствах Тютчева можно усмотреть противоречие, точнее, нелогичность его поведения. Он одновременно ведь принадлежал и самым близким ему людям, и, так сказать, всему миру и, как умел, истово, до самозабвения, посвящал себя этим привязанностям.

Мы уже знаем причины, которые мешали ему долго оставаться наедине с родным Овстугом. Прибавим к ним ещё одну. Тонко подмеченную Иваном Сергеевичем Аксаковым: "Не получать каждое утро новых газет и новых книг, не иметь ежедневного общения с образованным кругом людей, не слышать около себя шумной общественной жизни - было для него невыносимо". Потому, как бы глубоко, мучительно он ни переживал горе и утраты близких, он находил и время и силы, чтобы ни на один день не отключалась его связь с событиями, касающимися судеб России и всего мира.

Здесь мы уже рассказали о живейшем интересе Тютчева к судебному процессу над участниками "Народной расправы". Две недели, день в день, он сидит в зале суда, где среди публики и не встретишь людей его круга. Зачем это ему надо? Как и в самом разгаре франко-прусской войны, он хочет обо всём узнать из "первых рук", стать непосредственным свидетелем событий.

Любой год его жизни - поездки, встречи, споры, новые и новые знакомства... Но мы с вами сейчас в тысяча восемьсот семьдесят первом году. И только одно, даже беглое упоминание о делах, которыми занят Тютчев в эту пору, может показать, как глубоко его трогало всё, что происходило вокруг.

В конце 1870 года давний приятель Тютчева министр иностранных дел Александр Михайлович Горчаков заявляет в декларации, что русское правительство не считает себя больше связанным 14-й статьёй Парижского мирного договора 1856 года, ограничивавшей права России на Чёрное море. Борьба за реванш после севастопольского поражения велась длительная и настойчивая. И не только в дипломатических кругах - мешало жалкое и даже омерзительное поведение Петербургеких салонов, заискивающих перед иностранцами. Тютчев, где только мог, поддерживал патриотическую линию Горчакова. И вот Петербург читает его стихи "Да, вы сдержали ваше слово..." и "Чёрное море", где воздаётся слава и минувшему ратному подвигу, и нынешней гордой стати России.

Но судьба России тесно переплетена с Европой, с судьбами славян. И Тютчев с головой уходит в деятельность Славянского благотворительного комитета, присутствуя на всех его заседаниях.

Наконец - провозглашение Парижской коммуны. И снова кабинет Горчакова, где Тютчев с жадностью набрасывается на каждую новую депешу из Франции. Глаза бегут по строчкам, а в голове настоятельное и никогда не исчезающее: а что же в России, куда пойдёт она?

А в России - суд. Над заговорщиками. Над теми, кто покушался на, казалось бы, незыблемые основы государственности... Вот почему целых полмесяца, как на службу, ходит и ходит он в зал суда, набив карманы газетами, в которых печатаются подробные отчёты о процессе, спешит к друзьям, знакомым, чтобы обсудить, прочувствовать, понять...

Не просто, ох как не просто всё происходящее вокруг! Но он стремится разобраться в самом сложном, в пружинах, которые многим непосвящённым и не видны.

В самый канун своего отъезда в Овстуг целый день проводит в Парголове, под Петербургом, в обществе братьев Ламанских. Владимир Иванович - академик, славист. С ним разговор неожиданный - чем больше число грамотных в стране, тем шире среда учёных, а это - прогресс всей России, всех славян. С Евгением Ивановичем - управляющим государственным банком, главой Всероссийского общества взаимного кредита - выяснение путей экономического развития, роли только что нарождающейся отечественной промышленности, финансов... Наслышан уже об этом от Ивана Сергеевича Аксакова. Но как и во всём, что занимает острый ум Фёдора Ивановича, тут хочется из "первых рук"...

Новые встречи, разговоры, переписка с Аксаковым, с Анной. И все - о предметах общественных, политических, общегосударственных. Что-то оспаривает, к чему-то непримирим донельзя... А тут ещё повседневная деятельность собственного комитета цензуры иностранной, заботы служебные. И подчас такие, что не знаешь, куда от них деться. Надо проявлять все свои способности, собирать воедино волю, чтобы доказывать глупцам и откровенным подлецам, что цензура не должна быть петлёй на шее общества. Но все ли хотят это знать? Чуть допустил комитет послабление, рекомендовал для перевода стоящее зарубежное произведение - окрик, а то и хлыст.

А крючкотворство, чинимое над отечественной словесностью и журналистикой? Сколько раз ему приходится отводить беду и от аксаковских изданий, и от большой русской литературы. А случаям, когда выручает от гнева верхов собственных сотрудников - Полонского, Майкова, - несть числа!.. Только всякий раз надобно тратить время, изматывать нервы, чтобы не то что убедить, а только как-то умаслить, умиротворить какого-нибудь разгневанного болвана. И лишь близким приходится признаваться, когда сталкивался с людьми, которым было вверено дело печати: "Все они более или менее мерзавцы, и, глядя на них, просто тошно, но беда наша та, что тошнота наша никогда не доходит до рвоты".

А что, в самом деле, предпримешь? Были, были такие намерения - бросить им в лицо жалкое жалованье и уйти куда глаза глядят.

Однажды, без малого двадцать лет назад, так и писал Эрнестине Фёдоровне в Овстуг: "Намедни у меня были кое-какие неприятности в министерстве - всё из-за этой злосчастной цензуры. Конечно, ничего особенно важного, - и, однако же, если бы я не был так нищ, с каким наслаждением я тут же швырнул бы им в лицо содержание, которое они мне выплачивают, и открыто порвал бы с этим скопищем кретинов, которые наперекор всему и на развалинах мира, рухнувшего под тяжестью их глупости, осуждены жить и умереть в полнейшей безнаказанности своего кретинизма. Что за отродье, великий Боже, и вот за какие-то гроши приходится терпеть, чтобы тебя распекали и пробирали подобные типы!.."

Но что поделаешь, не он один - Пушкин, Некрасов в какую влезали кабалу и зависимость, чтобы как-то жить! А она, эта жизнь, требовала немалых расходов. Лишь одна снимаемая уже много лет квартира - на третьем этаже дома армянской церкви Святой Екатерины, на Невском, против Гостиного двора, - забирает значительную часть тютчевских доходов.

Жильё на Невском проспекте приглянулось почти с тех пор, как, решив вернуться в Россию с неудавшейся дипломатической службы, Фёдор Иванович с большою семьёй немало лет ютился в неуютных и грязных гостиницах, снимал случайные квартиры. Лишь летом 1854 года Тютчев наконец-то сообщил жене в Овстуг:

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке