Юрий Когинов - Страсть тайная. Тютчев стр 85.

Шрифт
Фон

Толстой! Да как же это неожиданно здесь, на незнакомой станции - и такой близкий человек! Вот ведь как случается: ехал в пустом купе, томился в одиночестве, припоминал, в мыслях вызывал кого-нибудь из близких друзей, воображал, как одного их слова стало бы достаточно, чтобы высказать ему сочувствие, и надо же такое! - человек, роднее которого и не сыскать. Это не важно, что Лев Николаевич почти не бывает в Петербурге, но с той далёкой и самой первой встречи - родственная душа.

Как же он тогда, годившийся молодому Льву Николаевичу в отцы, на целых двадцать пять лет его старше, человек, можно сказать, другого поколения, и вдруг сам сделал шаг навстречу, прилетел знакомиться? Непостижимо, никак на него не похоже. Но было всё в точности так. Будто кто толкнул, указал: роднее не сыскать. И не по тем связям, что устанавливаются людьми в общежитействе, когда друг у друга на глазах, всегда рядом. По связям, которые и дружбой-то не назовёшь. По влечению души. Хотя и связи по родству всё-таки были: мать Фёдора Ивановича - из рода Толстых, и выходило, - они со Львом Николаевичем шестиюродные братья.

И другое могло бы их сблизить по-родственному... Впрочем, не о том сразу вспомнилось, не о том подумалось. Именно первое знакомство всплыло...

Ба, да это же Тургенев их тогда впервые и свёл!.. А случилось всё так. В ноябре 1855 года из Крыма прибыл в Петербург подпоручик Толстой - в бекеше с седым бобровым воротником, с модной тростью в руках и только что полученным орденом Анны. Да не просто офицер с театра войны - автор знаменитых "Севастопольских рассказов".

Конечно, кинулся молодой офицер сразу к Некрасову и другим литераторам, сотрудникам "Современника", и остановился на квартире Ивана Сергеевича.

Тургенев - без ума от таланта молодого писателя - всех "угощал" Толстым. И решился тогда светский, блестящий "лев петербургских салонов" Тютчев познакомиться с восходящей литературной звездой. Нет, ехал очарованный толстовской неожиданной, ни на что доселе не похожей правдой о войне, правдой о жизни души человеческой.

А Толстой? Как он воспринял Тютчева? Впервые попав в столичные литературные круги, только краешком уха услышав, что Фёдор Иванович - поэт, польщён был встретить знаменитость. Но никакой в полном смысле слова литературной знаменитостью не был тогда Тютчев! Это просто Некрасов, наверное, так его отрекомендовал, потому что он-то действительно знал, что за талант Фёдор Иванович. Не случайно он первым, ещё до Тургенева, выдвинул его печатно в число истинных русских поэтов. И настоятельно уговорил Толстого после первой же встречи с Тютчевым прочитать его стихи. Навалились с советом все авторитеты "Современника". Толстой прочёл рекомендованные стихи и, по его собственному признанию, обмер от величины тютчевского таланта.

Так они познакомились, открыв друг в друге поразившие каждого глубины самобытности. И с тех пор с пристрастием следили за каждым произведением друг друга.

Толстой читал вслух стихи Тютчева всем, кто появлялся в Ясной Поляне, и постоянно возбуждали они у него такое волнение, которое, наверное, способен был вызвать разве что один Пушкин.

Лев Николаевич однажды так и выразился, оценивая поэзию Фёдора Ивановича: "У нас Пушкин, Лермонтов, Тютчев - три одинаково больших поэта". Впрочем, вслух он об этом сказал не в ту пору, о которой идёт речь, а гораздо позже. А в начале их отношений он прикасался к каждой строчке тютчевских стихов, как прикасаются к чему-то очень сокровенному. Вот ведь чувствовал сам что-то очень личное, думал, что волнение это свойственно только тебе одному, а раскрыл стихи - всё там есть, всё, что сам ты носил в душе. В этом - главное проявление высшей поэзии.

Поразился и Тютчев, когда прочитал "Войну и мир", - такой глубины проникновения и в человеческую душу, и в ход истории он ещё не встречал в русской литературе. Не пощадил даже самолюбия Вяземского, который не принял толстовского изображения народной войны. Она рисовалась ему в ином, более возвышенном и романтическом виде. Вроде Вяземскому больше веры: сам участвовал в Бородинской битве, там под ним убили двух лошадей. Толстой же и родился-то спустя целых шестнадцать лет после Отечественной! И всё ж не воспоминаниям ветерана отдал дань Тютчев, как бы ни были они авторитетны, а правде толстовского искусства, его взглядам на свершившееся в 1812 году. Тут Тютчев выказал себя тоже ведь как художник и философ...

Но вот и та связь, которая могла бы стать и новой родственной, в иных, уже не только чисто художнических симпатиях соединить этих двух людей...

Спустя два года после знакомства с Тютчевым Толстой, уже в Москве, был представлен его дочери Кате. Познакомился он с нею в доме Сушковых. Толстой, тогда ещё неженатый, почувствовал влечение к красивой и умной девушке. Однако Катя не выразила ответного чувства.

Мудрая Анна, прослышав о наметившемся романе, поспешила написать сестре:

"Недавно у меня был Лев Толстой. Я нахожу его очень привлекательным с его фигурой, которая вся олицетворённая доброта и кротость. Я не понимаю, как можно сопротивляться этому мужчине, если он вас любит. Я очень желала бы иметь его своим зятем... Я прошу тебя, постарайся полюбить его. Мне кажется, что женщина была бы с ним счастлива. Он выглядит таким действительно правдивым, есть что-то простое и чистое во всём его существе".

Увы, но сердцу, как говорится, не прикажешь... Вскоре и сам Толстой критически отнёсся к предмету своего влечения: "Прекрасная девушка К. слишком оранжерейное растение, слишком воспитана на "безобязательном наслаждении", чтобы не только разделять, но и сочувствовать моим трудам. Она привыкла печь моральные конфетки, а я вожусь с землёй, с навозом. Ей это грубо и чуждо, как для меня чужды и ничтожны стали моральные конфетки".

Мы знаем с вами младшую сестру Катю, и моё перо, признаюсь, так и хочет вывести некую параллель: вот, дескать, Мари и вот - другая... Но оставим право рассудить самому Толстому. У него ведь свои резоны, свой идеал той, которую он хотел бы назвать женой. В ту пору он признается, какой бы хотел видеть свою жену, какой тип женщины предпочитает: "Я воображаю её в виде маленького Провидения для крестьян, как она в каком-нибудь попелиновом платье, с своей чёрной головкой будет ходить к ним в избы и каждый день ворочаться с сознанием, что она сделала доброе дело, и просыпаться ночью с довольством собой и желанием, чтобы поскорее рассвело, чтобы опять жить и делать добро..."

И всё-таки не слушается моё перо, заставляет остановиться на этих толстовских словах, ищет, само ищет некую параллель! Так ему, перу моему, хотелось бы снова вывести картину, уже знакомую с первых страниц этой книги, когда Мари заходит в деревенскую избу, живёт мыслью творить и творить добро... Но я уже ранее предупреждал: сложны, неоднозначны линии поведения моих героев, не ординарные они личности, чтобы всё сразу в них ухватить и прояснить.

Пройдёт время. И как у Мари был свой Овстут, окажется у Екатерины Тютчевой и своя привязанность, своя маленькая родина, которая заставит всецело проявить энергию и ту же деятельную доброту по отношению к народу. Да, я не оговорился: та самая "оранжерейная" Катя много сделает для крестьян у себя в имении Варварино Владимирской губернии. Там она построит школу и амбулаторию, напишет и издаст несколько книжек для деревенских детей. В 1882 году, когда её не станет, в посвящённом ей некрологе, опубликованном в "Русском архиве", будет сказано: "Основательное, многостороннее образование, при полном отсутствии педантизма, живая прелесть ума, крепкого и цельного, но в то же время изящно-женского, сообщали необыкновенную привлекательность её беседе. Лучшие произведения всех веков и образованных народов были ей близко знакомы, и предметы политики, словесности, истории, богословия занимали её постоянно".

Вот ведь как - хоть разворачивайся назад и строй повествование вокруг другой тютчевской дочери! Но у нас с вами иная цель, а отступление к Екатерине Фёдоровне - только ещё одно немаловажное подтверждение того первородного тютчевского начала, которое могуче, но в то же время по-особенному проявилось в каждой из его дочерей.

Впрочем, в вагоне поезда, спешащего к Москве, нас ожидают Тютчев и Толстой. Льву Николаевичу через четыре станции, в Туле, выходить. Он едет домой, в Ясную Поляну, от своего приятеля Афанасия Афанасьевича Фета, у которого был в гостях. И его стихи он ценит, но признается не раз: Фет так не может, как Тютчев...

Войдя в вагон, Толстой легко забросил на полку нехитрый саквояж и сел напротив Тютчева.

От загорелого лица, ладной фигуры сорокатрёхлетнего знаменитого писателя веяло здоровьем и, казалось, запахом земли и степных трав. Об этом и сказал ему тонкий и наблюдательный Тютчев.

- Как кстати вы угадали: не далее как две недели назад я воротился из самарских степей, - сказал Толстой. - Неудобства тамошней простой жизни, ручаюсь, Фёдор Иванович, привели бы в ужас ваше петербургское аристократическое сердце... Ни кроватей, ни посуды, ни белого хлеба, ни ложек. Только юрты и, сколько хватает глаз, - одна голая степь. Но неудобства эти мне нисколько не показались неприятными. Напротив, я сам в некотором роде стал там кочевником и охотником и, представьте, возвратился совершенно здоровым и физически и нравственно.

- Натурально, Лев Николаевич, такое не для меня, - улыбнулся Тютчев и стал с любопытством расспрашивать подробности о быте кочевников степей, поинтересовался о целях поездки туда Толстого. - Прикупил немного земли. Я ведь не бросаю своего увлечения хозяйством: сам пашу, развожу скот, - объяснил Толстой. - Однако поехал в степь и по другой надобности - лечиться. Кумыс - чудодейственное средство. Представьте, даже в Ясную с собой уговорил приехать башкирскую семью вместе с табуном кобыл. И теперь пью по утрам свежий целебный напиток...

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке