Пролетели десять дней - сладостных и одновременно мучительных.
Полонский начал в Овстуге свою новую драматическую поэму "Разлад". Начал как поэтический отклик на недавнее январское восстание в Варшаве. Но главная мысль, которая занимала его, была любовь. Любовь молодой польки и русского офицера.
А как бы он хотел, чтобы объяснились в любви не люди, которых он создал силою своего поэтического воображения, а он и та, без которой, как ему казалось, он не мог теперь жить!
Уже в Петербурге, навещая Тютчевых, Яков Петрович старался остаться наедине с Мари, читал ей новые стихи, рисовал узоры для вышивания - и вздыхал...
В самые первые дни нового, 1864 года он подарил Мари картину. Написал он её по этюдам, сделанным ещё в Швейцарии. Мари тоже преподнесла ему подарок - связанный ею красивый кошелёк.
Казалось, всё шло к тому, чтобы наконец-то объясниться.
Впрочем, Яков Петрович пусть не прямо, но уже не раз высказывал свои чувства, намекая на возможную близость. Но Мария Фёдоровна не поддерживала этих разговоров, хотя по-прежнему дружески и с сочувствием относилась к нему. И Полонский терялся.
4
Точно что-то оборвалось, сжалось внутри - так ощутила Мари возвращение из Овстуга в Петербург. А когда наступила зима, совсем уж стало невмоготу. И не понять, то ли вправду лихорадит и не хочется высовывать носа на мороз, то ли всему виной дурное настроение.
А Петербург полон всяческих новостей - балы у знакомых, приёмы, без которых, казалось, не обойтись ни одному человеку их круга. Изредка заходит сестра Анна - уставшая от дворцовой жизни, саркастически-едкая. Дарья защищается от надоевших дворцовых ритуалов наружным равнодушием. Но так или иначе - высмеиваешь ли ты ту жизнь, которая вокруг тебя, или стараешься делать вид, что она тебя не раздражает, а вращаться в ней надо. Обязывает положение фрейлин императорского двора.
Отец ловит каждое слово, брошенное Анной, вставляет свои умные, колкие замечания. Но видно, что быть в курсе всего происходящего в коридорах, гостиных и даже на мансардах императорского дворца - его необходимость. Кажется, лиши его этой возможности знать, и он будет считать себя ущемлённым, обокраденным. Что это - стремление всегда узнавать обо всём первым, чтобы кому-то потом передать, или желание изучить, познать тайные пружины тех, кто вершит судьбы России?
У Мари одно преимущество перед сёстрами и отцом: ей не надо притворяться, а просто взять и раз и навсегда исключить себя из коловращений высшего света. Но оказывается, не всегда и это легко. Вот традиционная обедня во дворцовой церкви. Приглашена и она, как дочь Тютчева. Стояла на молитве вся будто ледяная и от сквозняка, гулявшего в храме, и от сознания того, что она - та же мелкая песчинка в водовороте жизни. Хочешь ты или не хочешь, а изволь поступать, как другие.
Всё Рождество и все новогодние дни - сплошные визиты: то вынуждены выезжать к кому-то целой семьёй, то - гости к ним. Притворилась простуженной и тем избавилась от неприятных выездов и выходов к столу.
Но бывают гости, которым несказанно рада.
В середине зимы Тютчевых навестил Тургенев. Иван Сергеевич - широкоплечий, розовощёкий с мороза, с седой гривой волос - вошёл в гостиную по-домашнему приветливый, удивительно близкий.
Как давно он не был в северной русской столице! Предыдущая зима во Франции, потом лето в Спасском. И вот снова близкая ему семья, с которой он дружен почти десять лет. Ну, а если прибавить сюда встречу на пароходе с первой женой Фёдора Ивановича - Элеонорой Фёдоровной и её тремя дочерьми-малютками, знакомство можно счесть ещё более давним.
Потому с такой радостью в морозный январский день 1864 года Иван Сергеевич приехал в знакомый дом на Невском проспекте.
Они сидели в креслах у камина все четверо - гость, Тютчев, Эрнестина Фёдоровна и Мари.
Мари не сводила глаз с крупной красивой головы Ивана Сергеевича. Какие они были разные - её отец и Тургенев! Отцу уже перевалило за шестьдесят, но вся его фигура - сухощавая, маленькая - не носила ни малейшего признака солидности и дородности. Наоборот, Иван Сергеевич, на целых пятнадцать лет моложе Фёдора Ивановича, ставший белым как лунь, наверное, в неполные сорок, выглядел очень представительно, что называется, импозантно. И речь его была под стать этим качествам - неторопливая, исполненная достоинства, без грана той язвительной остроты, которой почти всегда приправлял свои высказывания Фёдор Иванович.
Говорили оживлённо, обменивались последними петербургскими и московскими новостями.
Ну, как живётся, как дышится здесь, на родине, после многих ожидавшихся перемен? - угадывался вопрос почти в каждом слове гостя.
Давно ли Фёдор Иванович беспокоился о судьбе опального Тургенева, высланного Николаем Первым в Спасское-Лутовиново! Хотелось верить, что с воцарением Александра Второго, взявшегося за проведение реформ, и прежде всего за освобождение крестьян от крепостной зависимости, в стране станет вольготнее дышать. Ждали: вот-вот снимут с литературы строгий намордник, привлекут к делам цензуры внутренней не мухановых, адлербергов и тимашёвых, тупых охранителей престола, а писателей, понимающих значение художественного слова. Было такое: через три года после того, как Александр сменил на троне своего отца, Николая Первого, министр народного просвещения Ковалевский просил назначить в высший цензурный комитет литераторов, назвав в числе их Тютчева и Тургенева. Но надо было слышать, как рассвирепел император: "Что твои литераторы? Ни на одного из них нельзя положиться".
И вот одна из последних новостей, о которой с возмущением рассказывает Тютчев Тургеневу. Не далее как в прошлом году комитет цензуры иностранной вместе с другими цензурными учреждениями, входившими в министерство просвещения, вдруг монаршей волей передали министерству внутренних дел.
- И знаете, чем объясняют такую метаморфозу? - Тютчев выдерживает паузу. - Министерство народного просвещения обязано, дескать, покровительствовать литературе, заботиться о преуспеянии оной и, вследствие этого, может не заметить её ошибок и уклонений. А с министерством внутренних дел всё проще: его глаза и уши - полиция. Замечены неблагонамеренные устремления хотя бы в части общества - литераторов к ответу. Остроумно?
Тургенев покачал красивой головой:
- И смешно и горько. А всё-таки литераторскую мысль нельзя посадить на цепь.
- Мысль нельзя, - согласился Тютчев. - Зато с теми, кто хотя бы способствует проведению её в печать, можно распорядиться любым способом. Да вот случай. Надеюсь, вам известна книжка "Роберт Оуэн, основатель социализма в Англии"?.. Совершенно верно, в Европе её можно купить на каждом углу. Не боятся её тамошние правительства, потому как она - лишь отражение того, что уже произошло в самой действительности. Ну и Полонский, наш добрейший Яков Петрович, полистал её и разрешил к переводу. Что тогда началось! Книжка-то сама ещё не вышла, не только отпечатать - перевести не успели, а на моё имя требования: выдать на расправу младшего цензора Полонского! Сколько же стоило нервов, чтобы прекратить дело... И заметьте: им нужно было не доказательств моих, что книга в самом деле безобидная, а проявления мною административного рвения. Что же в итоге? Объявил Якову Петровичу выговор и оповестил начальство: крамолу пресёк... На хитрость пошёл: дескать, я, как и вы, чуть что - не дремлю, всегда на часах...
Тургенев знал, как нелегко приходилось Тютчеву лавировать между рогатками правительственного произвола, взывать к развитию в стране "разумно-честной печати". Почти каждая попытка издать в России книгу, которая свободно ходила на Западе, приводила к тяжёлым объяснениям с начальством.
- И меня же обвиняют при этом в антипатриотических действиях! Каково мне это слышать, если я пекусь о том, чтобы всё передовое, всё ценное, рождённое великими умами за границей, стало достоянием русского общества? - произнёс Фёдор Иванович.
Мужчины в ожидании чая встали и направились в кабинет. Тютчев взял гостя под руку:
- А всё же, уважаемый Иван Сергеевич, свобода прессы вполне возможна и совместима с самодержавием. Так-то вот...
Гость остановился и, как могло показаться со стороны, даже отпрянул от говорившего.
- Простите, Фёдор Иванович, но вы непоследовательны. Как можно - неограниченная власть чиновников, на вершине которой самодержец, и вдруг - свобода?
- Да, свобода. Только при одном условии: чтобы чиновники не были самодержцами, а самодержец не чувствовал себя чиновником!
Оглушительный смех потряс плотную фигуру Тургенева. Он вынул платок и приложил его к глазам.
- Ну, вы, Фёдор Иванович, пробрали меня до слёз своею шуткой. Так знаете, как будет называться тот государственный строй, в котором чиновники перестанут быть самодержцами, а сам правитель власти - чиновником?
Изящная, мягкая ладонь Тютчева легла на крупную, сильную кисть руки Тургенева.
- Полноте, Иван Сергеевич. Мы с вами далеко не республиканцы. Но хорошо было бы, если бы у нас в России сменялись не только имена - вчера Николай, сегодня - Александр. Хотелось, чтобы со сменой имён происходили истинные перемены во взглядах - и на самом верху, и в обществе в целом.
- Увы, в России всё совершается медленно, - произнёс Тургенев. - Однако я очень уповаю на то, что реформы, начатые Александром Вторым, приведут к заметным результатам. Вот же позор всей жизни нашей - крепостное право отменено! И мне особенно приятно, что когда-то я своими "Записками охотника" привлёк внимание российских властей к этой нашей застарелой болячке. Дело прошлое, но я ещё в ранней юности дал себе "Аннибалову клятву" - все силы отдать на борьбу с крепостничеством. И перо моё, вы знаете, служило сей клятве верно.