Юрий Плашевский - Огненный стрежень стр 31.

Шрифт
Фон

- Бились раз, и другой, и третий, - заговорил опять кайсак. - Много раз сражались джигиты. Защищали детей, женщин, стариков, юрты, стада. И тех, кто петь любит. Таких хранить надо. Может, больше других. Они потом расскажут, что было, чтоб другие знали. Это хорошо, но джунгары все же одолели. Пока одни бились, другие беззаботно кочевали. И всех побили джунгары порознь. Аулы бросились в бегство. Но не успели уйти. Прорвались джунгары. Сквозь павших. Рубили стариков и топтали детей. Уводили женщин. Я уцелел. Бежал, искал своих. Никого не нашел. Ни жены, ни детей. Осталась только пыль. Кровь. Вот я - один…

Сдавленный голос кайсака пресекся.

- Один, - повторил одноглазый, всхлипнул. Взял у малого ковш, зачерпнул вина, вылил в рот.

Золотые, серебряные звезды по-прежнему шевелились в мохнатой, черной бездне.

Вино все-таки сморило их. Полегли на скобленой палубе корабля "Париж" и заснули, сначала кайсак Жолымбет, потом малый. Дольше всех ворочался под своим кожухом кривой. Слова кайсака про жену его, про детей, что сгинули под саблями и под копытами, разбередили его. Он вздыхал и, кажется, плакал. И долго не мог заснуть.

VI

Царевна Софья, однако, все не отпускала его и во сне опять явилась. Ничего, правда, сначала не было видно, но только чудились спящему голоса. Вокруг же была тьма. Потом она стала редеть и обозначились пятна и белое сияние, как у края земли, когда близится рассвет. Голоса усиливались и стали гулом, который перекатывался волнами на большом пространстве.

Наконец будто вспыхнуло что-то, и сразу озарилась картина, заиграла яркими красками, ослепила сиянием крестов, золотом куполов. Млея от стыда, от ужаса, он увидел себя голым по пояс на помосте, а вокруг толпы народа и дворцы, кремлевские соборы.

Оглянувшись быстро, он сразу понял, что он на помосте и предстоит ему казнь, и все смотрят на него. Руки отвернуты были назад, за спину, и накрепко перетянуты веревкой.

Он молчал. И молча смотрел на палача, который, опершись о топор, зевал, скалил белые зубы. Черная борода палача лезла в глаза, и он понимал, что тот потому зевает, что и его, привычного мужика, тоже трясет.

В толпе все смотрели на него, полуголого, и крики доносились - "смотри! смотри!" - и он видел сотни, тысячи глаз.

Напротив был еще другой помост, весь устланный красным, и там была она, и вокруг нее стояли толпою. И столько там было парчи, золота, начищенного, навостренного оружия, каменьев, так все сверкало, горело, как жар, что трудно было рассмотреть лица. Но ее, нахмуренное и гневное, тотчас ему бросилось в глаза, будто оно, задрожав, приблизилось и остановилось, набеленное, нарумяненное, в раме короны, подвесок, оплечья, остановилось и устремило на него не сводя взор.

В нем клокотала подавленная ненависть, но страх, кажется, все же был сильнее.

- За что? - он выкрикнул это в ее белый, будто неживой лик, - за что лютой казни предаешь меня?

Ему казалось, он крикнул изо всех сил, но голос изошел из губ едва слышным дыханием. Софья тотчас откликнулась:

- За то, что крестного целования не соблюл, - голос ее упал, как раскат грома, - клятву позабыл и царя Петра жизни не лишил!..

- Не мог! - закричал он. На этот раз голос его птицей взлетел над толпой.

Софья недобро засмеялась. Потом опять придала лику своему строгое выражение. Губы были сжаты, и морщины лежали жестко.

- Неправду говоришь, стрелец, - отозвалась сурово. - Ты мог! - глаза ее сверкнули. - Но ты не захотел…

- Да! - закричал он в ярости, которая вдруг пересилила страх. - Не захотел! Свою за него голову положу, коль придется! Не замедлю! В огонь кинусь! Высокое он замыслил - и сделал. Сделал! Сам видел!

Софья молчала. Губы у нее кривились в злобной усмешке.

Он замер. Потом вдруг заметил, что она не на него смотрит, а в сторону куда-то и вниз. И вся толпа, почувствовал он, туда же смотрит. Он уже не видел устремленных на него глаз, и от этого стало еще страшнее. Куда же и на что могли смотреть?

Он тоже взглянул в ту сторону и увидел большой серый холстяной плат, окутавший что-то посреди расступившейся толпы. Он смотрел и силился понять, что это было, - и не мог. Но в ту же минуту палач, оставив топор, сбежал с помоста. Вмиг оказался чернобородый на месте, подскочил, дернул и сорвал холст.

Там были Ефросинья, Тимоша и Аннушка.

Он глядел на них не отрываясь и краем уха только услышал зловещие слова Софьи:

- А ты думал, тебе казнь будет?

Он взглянул на нее. Теперь он почувствовал, что ненависть красным потоком хлынула из его сердца и залила все, страха не осталось.

- Помилуй их, правительница, а меня казни, - запинаясь, сказал он. - Извергом я стал и одиноким, как волк. И не было пути мне назад…

- И ушел ты и ходил, а главного не исполнил! - лицо Софьи исказила судорога, в ней проглянула злая мука, меры которой не было. - А тем временем царь Петр чад твоих вместе со всеми стрельцами в изгнание послал и погибли они. Вот теперь они тебе и выставлены в сострадание да в память.

- Нет! - закричал он. - Нет! Не погибли они, милые мои Ефросиньюшка, Тимоша, Аннушка!..

- Погибли! - хрипло сказала Софья.

Все заволоклось три этих словах ее. И толпа, и помост, и палач, и чада - все исчезло из глаз. Только очи Софьины долго еще горели перед ним. Наконец и они пропали…

VII

Но это все был сон. И в самую горькую минуту, когда мука выворачивала его сердце, когда смотрел он на Ефросинью с детьми и когда, задыхаясь от злобы, говорил с Софьей, он знал в глубине, что то был сон. Но это сознание не уменьшало боли. Как будто сон обнажал скрытое, и страдание становилось сильнее от яркости всего, что всплывало из прошлого и еще от чувства утраты; утраты не только сгинувших чад, но и самого времени, которое могло сойтись иначе в прошлом, но теперь уже сошлось навек и ничего в нем изменить уже было нельзя.

Били барабаны. Начиналось утро, и барабаны стучали сначала одиноко и резко. Осенний погожий день вставал над Москвой, над Красной площадью, и, чем светлее делалось, тем невнятнее стучали барабаны. Заглушали их крики, плач, и шум толпы, валом валившей на площадь, и стук телег, в которых подвозили на казнь стрельцов. Помосты были сделаны в разных концах площади, и телеги ехали к помостам, где уже каты ждали.

А он стоял с ружьем в ряду солдат и смотрел. Он будто окаменел, только глазами поводил по сторонам. Узнать его и из старых из друзей стрельцов никто б не мог, это он знал хорошо. Зеленая была у него на голове солдатская треуголка и черный, из долгого волосу, плотный парик с косой. Бороды давно и в помине не осталось, только торчали усы, как у того капитана, что схватил его после попа, - длинные и тоже вычерненные ваксой. И сапоги были на нем добрые и зеленый кафтан.

Гул, как начался у него в ушах, так и длился весь тот день не переставая. Сквозь этот гул только как бы прорывалось разное. То взметнется вдруг отчаянный девчоночий крик: "Тятенька! Тятя!" - и из-за голов, метущихся вокруг, покажутся на минуту и скроются детские руки, которых силою от рослого стрельца, ведомого под топор, отрывают. То молодая русая стрельчиха, краса неописанная, упадет наземь, забьется, зайдется плачем. То тяжкий, будто из-под низу, рванется хруст, от которого кровь стынет в жилах. То надсадный послышится хрип, стон звенящий сквозь стиснутые зубы, оборванный, задушенный голос: "Пусти, пусти, я его, я…".

Он стоял и смотрел. И видел голых по пояс стрельцов, укладываемых на плахи, и взмахи палачей с надсадным их хэканьем, как при рубке дров, и красные, красные брызги и отшатывающихся от тех брызг бледных, потных, дрожащих скрываемой, но видною дрожью бояр и других знатных людей.

Он видел, как провезли к помостам в телегах изломанных в пытошных избах Преображенского приказа знакомых стрельцов Чубарова полка Назара Ерша, Семена Куклу, Лариона Шелудяка, Артемия Маслова, Елисея Пестрякова и Колзакова полка - Василия Зорина, Ивана Жюлина, Ивана Волка и еще других полков многих стрельцов. И он считал, считал сначала, которых привозили, но потом сбился, запутался и бросил и уж только смотрел. Ему теснило грудь, и было тяжело.

И так, смотря по сторонам и все замечая, увидел наконец царя Петра. Царь был вдали, казался бледен. И так, будучи верхом, медленно передвигался, будто плыл над толпой на невидимом коне. Потом уж, вблизи, надолго остановился, стоял, смотрел.

Он видел хорошо лик царя и впился в него глазами. Черные глаза царя горели сухим огнем, изжелта белое лицо закаменело, схваченное непонятной судорогой.

Он знал тех, которых в телегах провозили, кинули к помостам - и Елисея, и Артемия, и Семена Куклу, и обоих Иванов - Жюлина и Волка, - и еще других. Он знал, что, если б их не взяли, - торчать бы от них Петру на стрелецких копьях или в крови плавать. Знал их и знал, что меры лютости их нет. И такова была сильна их злоба, что и в одном шагу от смерти обугливала она пламенем своим адским стрельцов изнутри.

Но, смотря в те часы на царский лик, чуял сердцем, что силу им царя Петра не пересилить, потому что упорством своим и яростью он их превзойдет. Но откуда та сила у Петра бралась, понять он не мог, и оттого охватывал его темный ужас.

А Софья в снах правду говорила: и мог, да не совершил…

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора