Юрий Плашевский - Огненный стрежень стр 19.

Шрифт
Фон

Наконец ткнулся в песок, вылез, постоял. За Яиком было тихо и темно, только зарево бледное далеко на севере стояло. Верно, еще одну деревню граф Панин, пес государынин, жег.

Михайла сплюнул, стал выбираться по откосу. Нога, ушибленная о камень, болела. Добрался, упал и лежал долго в забытьи.

Когда очнулся, все еще была ночь. Пощупал Михайла жесткую степную землю, - пустыня! Кому ты тут нужен, дворянский сын? Голову поднял - над горизонтом низко желтая звезда стоит - смотрит в очи.

Зажмурился Михайла: тоска, как нож острый, в сердце вошла. А встать захотел - не тут-то было, взвыл. Нога распухала: ни двинуть, ни ступить.

Заря взошла над степью бледная, студеная. Подувал ветерок, взвихривая пыль, качал траву типчак, резал глаза. Михайла скатился в овраг, выломал из куста палку, заковылял по оврагу. Присел: есть охота, а нечего. До вечера тут провел - дремал, ногу у колена распухлую тер, на склон откинувшись, в небо смотрел. Там облака плыли, и все на заход солнца, в Россию. Ему туда теперь путь заказан. Здесь оставаться? Пустыня тоску наводит. Одно выходит: в чужие края, за море уходить.

А выйдет ли? И - куда?

В сумерках выбрался Михайла из оврага, заковылял дальше. Отошла нога немного. Держал опять все на юг, к морю Хвалынскому. Ничего теперь для Михайлы желаннее, чем эта гладь морская, не было. Только б дойти. А сколько еще до того моря?

А тут и снег пошел. К утру выбился совсем Михайла из сил, обмерз, оголодал. Когда собачий лай услышал, кинулся не разбирая. Не подыхать же в степи. С холма сквозь снег летящий аул киргиз-кайсацкий открылся. С десяток кибиток, люди, овцы, верблюды, собаки. Дымом кизячным, теплом человеческим потянуло. Еле переставляя ноги, поручик побрел к аулу. На него, онемев от удивления, смотрели аульные ребятишки, женщины, старики в высоких малахаях. Не дойдя немного до первой кибитки, Михайла упал. К нему с лаем кинулась собака.

Не прогнали, однако, Михайлу от аула. Приютили его кайсаки, в кибитку оттащили, в тепло. Тут беглец целый день отсыпался. А к вечеру растолкали его кайсаки, есть с собой посадили.

Михайла со сна зевал, тер глаза, таращился на огонь в углу кибитки, на кипящий казан. Из-за казана на него смотрел седобородый, молчал. Баба и девка - обе черноглазые - пялили на него глаза, не стесняясь, смеялись, подталкивая друг друга. Рядом с ними примостились дети - девочка и мальчик, тоже не отрывали глаз от гостя.

До отвала накормили в тот вечер дворянского сына степняки. Ел Михайла вареную баранину, пахучую маханину - конское мясо копченое, пил из деревянной плошки кобылье молоко. Утирался драным рукавом мундира. Осоловел от сытости, от питья хмельного.

Меркли, покрывались пеплом угли под казаном. А на воле, во тьме, завывал ветер, гнал снег.

II

Так и прожил Михайла Волынский зиму у кайсаков. Аул медленно кочевал на юг. Двигался вместе со всеми и русский.

Не обижали. Чапан дали - вроде тулупа - от стужи. Ехал во время кочевок на лошади рядом с седобородым, у которого в кибитке стоял, Канбарбеком его звали.

Молчалив был Канбарбек, хоть по-русски и разумел. Две осени - еще молодым - гонял как-то скот в Яицкий городок. Там и навострился.

Часами, бывало, едет по степи, прищуренным глазом обводит край земли и неба, по приметам малым, еле видным, дорогу следит, молчит. Редко-редко губы сухие разомкнет, процедит:

- Дурак ты, Михайла. Пошто против ханши своей бунтовал?

- Не сам я, - хрипит в ответ на ветру поручик. - Заставили. Емельян, знаешь, на расправу скор был.

- Все равно, - жует губами Канбарбек. - И он тоже… Не угадал…

- Чего?

- Того. Какой лес, такой зверь, - говорят, какое время - такой закон… Знать надо.

И снова молчит, по степи глазами рыщет. А Михайле уж и покою нет. Задал загадку. Закон. А в чем он? Спроси раньше - будто и знал. Теперь - нет. Неведомо. А что скажешь в ответ? Тошно. Еще того хуже - вспоминать. Боязно. А что? Усадьбу? Дом ветхий под старыми липами? Начни только, дай волю, - все предстанет. Комнатки в палевых обоях с цветочками, пропахшие мятой и анисом, с желтыми скрипучими половицами, - на них же солнце зимнее катается… На столе - кофейник старинный, чашки. За столом - матушка в чепце с оборками глаза щурит, на Михайлу смотрит, улыбается. А за стеной по желтым половицам - шаги легкие летят, Наташенька, сестрица, - вот-вот в комнату войдет, на шею кинется.

Михайла скрипнул зубами, замычал, развел глаза: все то же. Степь, ветер, снежная крупа. Рядом седобородый в седле качается, молчит, башкой в малахае вертит. Сзади верблюды шагают, колокольцами бренчат. Заехал бывший поручик, матушкина отрада! На край света.

Закон. Полезешь супротив - шею сломаешь. А вот Емельян - тот свой закон поставить хотел. Не боялся. Полез. Не вышло. А почему? Канбарбек говорит - не угадал. Не ко времени, мол. Ладно. Но - пойди угадай. Не ты время угадаешь, а оно тебя. А ты… Ты весь перед ним. Как на ладони. Вот и пробуй. А здесь? Здесь, конечно, просто. Солнце, небо, степь. Стада авраамовы, кибитки. Казаны над кострами. Кострам - тысячи лет. Казанам - не меньше, пожалуй.

Канбарбек чмокнул губами, вытянул руку. Михайла раскрыл глаза. Увидел вдали холм, зубчатую стену, купол.

- Мазар, - отчетливо проговорил седобородый. - Батыр похоронен… Большой храбрец был.

Храбрец. Это герой, значит. А Емельян? Неужто других хуже? Михайла сплюнул со злости. Врешь! Не хуже! А вот над ним - ни холма, ни купола. Кола осинового и того, наверно, не будет.

Черт чернобородый, буйная головушка. Вор, самозванец, дворянский супостат… Чего ж по нему сердце екает?

Летом поздним, над Волгой, вспоминается, было… Ночь теплая стояла. В лесу, в избе бунтовщики заночевали, Емельян тут же со своими дружками был. Он тогда, правда, все еще под государевым именем Петра Федоровича ходил.

Среди ночи - заметил Михайла - встал Пугачев и вышел тихо. Михайла малое время погодя - за ним. Месяц светил с неба. У избы казак дремал, опершись на пику. Пошел Михайла по тропинке. Смутно на душе было. Клял себя неистово: к кому пристал! Примерялся: а не снять ли часом буйную головушку с плеч у вора? Тогда бы и прощение недалеко оказалось, можно было бы вымолить.

Тихо шел Михайла и на поляне увидел Пугачева - стоял он на коленях, умывался у родника. Слышно было, как фыркал, отплевывался, пил студеную воду, шумно дышал, блаженно постанывал. Потом встал, утерся платком и, задрав голову к небу, долго смотрел на месяц, - не то молился, не то думал.

Не дыша стоял за березой беглый поручик Михайла, смотрел затаясь. Потом услышал - снизу, от Волги, тихий свист раздался. Пугачев встрепенулся, встал, постоял, пошел на свист.

Михайла за ним. Неужели сбежать надумал царь Петр Федорович? Меж деревьев мелькала в месячном свете темная фигура Пугачева. Потом он исчез, будто сквозь землю провалился. Михайла медленно шагнул раз, другой - и очутился у края оврага. Овраг шел к реке, к Волге. Внизу шуршало. Сунуться туда Михайла не посмел. Увидит - подумалось - конец. Пошел осторожно по верху, замирая через каждые два шага. Заметил: внизу сошлись, заговорили тихо. И лег тогда Михайла, шею вытянул, ухо наставил, и всему тому разговору овражному ночному внимал с превеликим страхом и изумлением. А говорили двое - один, толстым голосом, Пугачев, другой - пискун дребезжащий, не иначе старикашка вредный.

- Ну, казак зимовейский? - вопрошал пискун ехидно. - Куражишься? Или чужая башка на плечах? Лодка внизу. Самое время.

- Не могу, - режет Пугачев.

- Ну? - издевается пискун. - Что, в дураки записался?

- Видно, так, - раздумчиво признается толстый голос - В каждой ведь песне концу быть.

- Без тебя допоют.

- Нет. Без меня песня не та. Да и перед ребятушками совестно. А стыд, он, знаешь, ведь и за гробом достает. Красно начинал, красно, значит, и кончай.

- А чего начинал? - опять пытает пискун. - Супротив стены? Матушка тебе покажет…

- Не в матушке дело, - размышляет толстоголосый, - в мужиках. Качнули ведь. Качнули! Значит - сила. Значит, он не таков, народушко, каков снаружи кажется.

- А толку? - пискун залился мелким смехом.

- Погоди… Будет и толк…

- Годить-то долго ли?

- Не знаю.

Тут в голосе его, Пугачева, такая выплеснулась жгучая тоска, что даже Михайла, на земле лежа и разговор тот слушая, закусил себе палец…

Внизу помолчали. Потом пискун снова заговорил и тут уж - не торопясь и степенно.

- Так. Храни, значит, тебя спас, Емельян Иванович. Тебе виднее. Юродство мое мне прости. Тошно, потому и лукавлю. Но не перечу, если чуешь, что час твой настал. Принимай крест за мужиков проклятых, за нищету, за дурость, за покорство их. Таких, как ты, не было бы, - совсем бы запсели. Дед мой, царство ему небесное, у Степана Тимофеевича в князьях ходил. Как ты Яик подымать начал, взыграло во мне сердце: неужто, подумалось, час настал? Не сподобил, однако, господь. Ну, что ж, значит, опять ждать… Еще слушай. Юлить не будешь - знаю и так. На рогатину зря тоже не лезь. И еще одно, тайное, тебе открою. Надо будет - вспомнишь. На Хвалынском море лежит на восходе Мангышлов берег. На том берегу мыс Карган, на нем же пристань. От мыса Карган - на полдень по берегу полдня ходу пешему - холм, на холме гриб каменный. От гриба на полночь, сто шагов мерных отложив, камень найдешь. Камень отвали, там яма, щебнем засыпана. В яме - золото. Давно закопано. В горшках. Запомни…

- Зачем? - медленно проговорил Пугачев. - Теперь мне поздно…

Внизу зашуршало. Пугачев, видно, встал. Михайла, замирая от страха, бросился прочь от оврага.

- Ток-тат! Стой!

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора