* * *
Афанасий Нагой был по тем временам неплохим человеком. То есть были тысячи людей гораздо более худших, чем он.
Да, он писал доносы на бояр по приказу и иной раз по намеку царя. Да, по этим доносам людей мучили, казнили, разоряли их именья, насиловали жен. Но попробовал бы он не выполнить указ Грозного.
Сам он не присутствовал на казнях-оргиях царя Ивана. Но много слышал о его забавах.
Ему рассказывал агент английской Московской кампании Джером Горсей об одном рядовом кровавом развлечении Ивана Четвертого. Тогда царь измывался над конюшим Иваном Обросимовым, которого подозревал в заговоре.
Боярина подвесили за пятки, как барана для свежевания, и четыре палача резали его тело от головы до ног.
Один, или устав от долгой резни, или по глупости, ткнул нож чуть дальше, чтобы скорее отправить Обросимова на тот свет. Грозный заметил это. Палача взяли в другое место казней и там отсекли ему руку.
А так как залечить особо не старались, добрый палач умер на следующий день.
При Грозном было не до порядочности, голову бы донести до старости, до сорока годов.
Афанасий Нагой был достаточно щедр и широк. Иногда он спасал, выкупал человека. У него даже было правило – за одну погубленную душу одну живую спасти.
Однажды он спас польского дворянина Казимира Меховецкого, незадорого выкупив его у калги.
Шляхтич не знал принципов Нагого и поклялся всю жизнь помнить о спасении и быть братом Афанасия.
Именно у этого дворянина на поселении жил полусумасшедший, бесноватый мальчик Андрей – незаконный сын Афанасия Нагого, считавший себя царевичем Дмитрием.
Мальчик был достаточно мерзкий, капризный, страдающий эпилепсией, но толковый и с хорошей памятью.
Жил и рос. Он постепенно забывал о своем царском звании. Точнее, все меньше говорил о нем.
Его отдали в город Гошу учиться польской, латинской и лютерской грамоте. После ее окончания он мог бы работать управляющим крупным имением или домашним учителем у крупного землевладельца.
За все его плохие качества в доме да и в школе звали его Андрей Порченый или кухонный царевич.
К тому времени ему стало ясно, что для того, чтобы сохранить голову, ему нигде и никогда и никому нельзя говорить, что он есть убиенный углицкий младенец. Его тогда сразу убьют по-настоящему.
Он был жесток и одинок. И ничто на свете его так не интересовало, как вести из Русии. Все-таки чуяло его сердце, что не закончит он жизнь простым сельским наставником, а кончит ее или на троне московском, или на плахе окровавленной возле этого трона.
Смелостью он не отличался, в офицеры идти не хотел, но при каждой возможности изучал оружие и читал военные книги.
* * *
Григорий Богданович Отрепьев был переполнен жизненной энергией. Жизненных сил ему было отпущено на четверых, а разума только на одного. И эта безумная жизненная энергия с детства толкала его на разные приключения.
Однажды его поймали на конокрадстве с двумя захожими мужиками. Ладно, поймали и отпустили бы, слегка поуродовав, так нет, Григорий стал отбиваться от дворни и прибил одного из конюхов.
После этого ему была одна дорога: на каторжный двор и работа до смерти на строительстве застав в Сибири или дорог под малым городом Пелымом.
Но по совету Бориса Ивановича Черкасского, у которого он прежде служил, Отрепьев подался в монастырь. И реально старался переменить жизнь, даже до дьякона дослужился. Только не с его бешеной энергией в монахах ходить. Можно было пойти в бандиты или в казаки, но и бандиты, и казаки не любили расстриг. А у тех, кого на Руси не любили, век был короткий. И защиты искать было не у кого.
Вот и вынесла его судьба счастья попытать на московском престоле. Другого пути он не видел.
Сядешь на престол – все грехи спишутся!
Подобрав команду в лице двух других монахов, инока Михаила Повадина и попа Варлаама Яцкого – необычной силы тридцатилетнего мужика, решил Григорий двинуться в предбанник Польши – в Чернигов-град, а то и вовсе в град Киев.
Разговор случился в Москве.
Хоть и шел уже розыск Отрепьева по монастырям, хоть и запрашивали о нем его знакомых где только можно, а все одно в Москве скрываться было легче, чем в любом другом городе или ските.
– Ох, – говорил Варлаам, – тяжело тебе будет, брат, в Чернигове.
– А что так? – спрашивал Григорий.
– Ты ж сам говоришь, что в Чудовом служил. А после Чудова Черниговский монастырь все равно что репа после тетерки. Там тяжело, и многая братия оттуда разбежалась.
– Я тоже о том слышал, – сказал Повадин. – Не хвалят монастырь. Работы много, а службы еще больше.
– А не понравится, так в Киев уйдем, в Печерский монастырь. Многие старцы там грехи отмаливали. А потом и вовсе в Ерусалим двинемся, ко гробу Господню, – предложил Отрепьев.
– Да ты что? – испугался Варлаам. – На границе ведь заставы. Изловят – в острог посадят. А то и просто прибьют.
– Не прибьют. Наш царь с польским королем договорились на мир на двадцать лет. И все заставы у Литвы сняты.
Энергия Отрепьева пугала монашат и привлекала. Они подчинялись ему, и очень он им не нравился.
– Идем! – сказал Варлаам.
– Идем! – согласился Михаил.
– Значит, завтра отсюда и двигаем! – закончил агитбеседу Отрепьев.
Он отправился в одну сторону, монахи в другую.
– Ты почему хочешь идти? – спросил Повадина Варлаам.
– Тоска! – ответил Михаил. – Тоска меня в Москве ест. Просто в жуть вгоняет. А ты почему?
– Я голода боюсь.
– Так он кончился, – сказал Михаил.
– Кончился! – усмехнулся опытный Варлаам. – Настоящий голод только начинается! Надо уходить!
– Идем!
Вот и второй претендент на московский престол беглый монах Григорий Отрепьев начал свой опасный путь в бессмертие.
– Сядешь на престол – все грехи спишутся!
* * *
Ворота Кремля распахнулись, и с диким гиканьем и громким цокотом копыт вылетела в тихий город безумная сотня стрельцов.
Стрельцы были в голубом, из личной охраны Годунова. Все они были при плетках, саблях, а некоторые еще и при луках.
Сотня скакала в сторону Новодевичьего монастыря. Она расчищала кому-то дорогу.
На каждом повороте улицы оставалось двое стрельцов, остальные скакали дальше так, чтобы весь путь просматривался сотней от начала и до конца.
Увидев голубых, люди расходились в разные стороны с улицы или расползались по переулкам.
Стрельцы летели вперед и не смотрели по сторонам. Они хорошо делали свое дело.
…Москва представляла собой страшное зрелище. По всем улицам валялись мертвые иссохшие люди.
Кандальники под присмотром приставов разъезжали по городу и складывали в колымаги изможденных умерших людей.
Трупы вывозили за город, надевали на них белые балахоны и красные матерчатые сапоги и в таком виде зарывали в общих огромных могилах.
Даже привычным кандальникам было жутковато смотреть на трупы, особенно детские. У некоторых людей изо рта торчала трава или кора.
Это уже был не голод, это была гибель всех. Это была Божья кара.
Если кто-то выходил на расчищенную улицу, пытаясь перейти ее, стрельцы кричали:
– Гей! Назад! Дорогу! – и испуганные путники немедленно скрывались.
Какой-то умирающий бродяга, плохо понимая, что происходит, вышел на середину мостовой. Тут же один из стрельцов подскакал к нему, схватил за шиворот и, подгоняя коня, поволок беднягу до ближайшего переулка. Там уже бродяга, окончательно неживой, был сброшен в сточную канаву.
Проскакал вестовой, трубящий в рог. Стрельцы подтянулись. В бешеном темпе пронеслась мимо них запряженная четверней легкая царская карета в сопровождении сотни верховых стражников.
Всадники были в красном. Это были отборные стрельцы из приказа Семена Никитича. Окна в карете были занавешены, но по лихости, с которой карета делала поворот, чувствовалось, что она пустая, в ней никого нет.
Голубые стрельцы спешились, стали разминаться, переговариваться. Некоторые даже вытащили стрелы из колчана и вставили в луки: а вдруг появится ворона. По нынешним моровым временам ворона была куда слаще курицы. Но и вороны не радовали своим присутствием этот полумертвый город.
Через час снова проскакал вестовой с рожком и снова в бешеном темпе пронеслась охраняемая всадниками карета. В этот раз опытный глаз стрельцов подсказывал им, что в карете кто-то есть.
Как только карета исчезла, голубая сотня стрельцов из длинной гусеницы быстро стянулась в короткую живую пружину и скрылась в воротах Кремля.
Марфу Нагую ввели в Столовую палату царского дворца. Здесь ее ждали трое: Борис Федорович, Семен Никитич и Мария Годунова.
На столе, покрытом красной с золотом скатертью, стоял подогреваемый свечкой квас в серебряной чаше и лежали сласти.
– Садись, сестра Марфа, – сказал Семен Никитич, – надо поговорить.
Мария Нагая не решилась сесть. Она стояла, опершись о край стола, и настороженно и опасливо смотрела на людей, вызвавших ее.
– Где твой сын? – вдруг первой в разговор зло вступила Мария Годунова.
Семен Никитич и Борис оба недовольно посмотрели на нее.
– В Угличе, – спокойно ответила инокиня. – У церкви Спаса-Преображения.
– А это что? – спросил Семен Никитич, показывая ей два письма из конфискованного архива Афанасия Нагого.
Нагая молчала.
– Это что? – прочитал Семен Никитич: – "Дорогой мой! Единственный мой!.. Я верю, что ты жив… Пусть животворящий крест спасает тебя… Прими мое благословленье…" Это что? Это как понимать?
Нагая молчала.