Радищев мог сказать в "Письме" о бедственном положении сибирского крестьянства, и он писал, что большинство их живет в долг или является наёмником и работает на купцов, давших им задатки. Александр Николаевич с ненавистью отзывался о купцах-скупщиках, которые живут за счёт крестьян, пользуются их трудами и немилосердно обогащаются, как тунеядцы.
Когда Радищев писал об этом, перед ним стоял живой образ из тысячи таких корыстолюбивых торговщиков - его сосед купец Савелий Прейн. Это был на вид тихий, даже жалко-растерянный купчина перед сильными мира сего, и хапуга, зверь над всеми бедными илимскими жителями - "пиявица ненасытная", заглатывающий своим винным подвалом, как прожорливой пастью, все прибытки промысловиков и крестьян.
Он неоднократно наблюдал, как возле винного подвала Прейна звероловы-тунгусы и русские напивались до бесчувствия, снимали с себя последнюю рубаху за штоф водки, если купчина брал её в заклад, уверенный, что сможет эту рубаху перепродать другому или её хозяина заставить отработать на своем дворе, когда тот протрезвеет.
Эти жизненные впечатления врывались негодующими строчками в его, казалось бы, совершенно официальное "Письмо", затрагивающее вопросы, связанные с китайским торгом, и были полны ненависти их автора к тем, кто утеснял сибирских крестьян и звероловов, к тем, кто порождал эту несправедливость и зло.
Пусть граф Воронцов, читая "Письмо", знает, чем полна душа петербургского изгнанника, и в силах ли он писать о своём покаянии, искать смягчения своему бедственному положению, в какое он теперь попал за книгу "Путешествие из Петербурга в Москву".
Если граф Александр Романович умный человек, то поймёт его и не будет больше говорить с ним о каком-то раскаянии, перестанет требовать от него отказа от прежнего образа мыслей.
Этот образ мыслей всё тот же, что и был: защита обездоленных крестьян, осуждение всех и всего, что несёт и порождает угнетение, принижает человеческие достоинства!
Попутно Александр Николаевич сдержанно и скромно писал о своих личных обидах, причинённых ему местными властями. Он вполне осознавал, что в его положении ссыльного иного обращения о ним и ждать нельзя. Он лишь коротко рассказывал о диком распоряжении киренского земского исправника, запретившего ему отлучаться из Илимска, жить безвыездно в нём, Радищев говорил об этом Воронцову с уважением собственного я.
"…Я бы почёл в положении моём благодеянием, если бы позволено мне было отлучаться от места моего пребывания. Верьте, что причина тому, единственно научение. Если глагол мой заразителен, если душу язвою и взор мой возмущение рассеевает, скитаяся по пустыням и дебрям, проходя леса, скалы и пропасти, - кто может чувствовать действие толико злодейственна существа? Пускай глаз мой не переминался, пуская выя не стёрта и носится гордо; глас ударять будет в камень, отзвонок его изъидет из пещеры и раздастся в дубраве необитаемой. Свидетели моих мыслей будут небо и земля; а тот, кто зрит в сердца и завесу внутренности нашей проницает тот знает, что я, что быть бы мог и что буду".
Александр Николаевич знал, что личная жалоба не была главной темой "Письма", в котором он излагал проблему китайского торта, но при случае он должен был сказать о себе, что он тот же, что и был раньше, - ярый противник существующего ныне порядка на русской земле, и говорил об этом графу Александру Романовичу Воронцову с гордостью, достойной мужественного и непримиримого борца.
2
Маленькая Анюта чувствовала себя хорошо. Настасья, Дуняша и Катюша не могли насмотреться на маленькое живое существо, поочерёдно няньчились с девочкой, не крикливой, совсем тихой, подолгу спавшей в самодельной зыбке.
Елизавета Васильевна, оправившись после родов, тоже, чувствовала себя здоровой. Она выглядела теперь стройнее. Все черты её смугловато-матового лица стали приятнее и милее. Верхнюю губу резче оттенял пушок, почти незаметный раньше.
- Похорошела, голубушка моя, похорошела, - сердечно говорила Настасья и, любуясь ею, завидовала материнскому счастью Рубановской.
Елизавета Васильевна и в самом деле стала ещё энергичнее и подвижнее. Она будто преобразилась; помолодела и стала задушевнее и дороже для всех в доме. Несмотря на то, что много внимания поглощала Анютка: соблюдение строгого режима кормления, заботливый уход - Елизавета Васильевна успевала следить за тем, что делает Радищев.
Вечерами, когда больше всего работал Александр Николаевич, она в мягких туфлях, опушённых морским котиком, тихо входила в его комнату, направлялась к столу, снимала щипчиками нагар со свечи, а потом садилась на стул и смотрела на умное, сосредоточенное лицо Радищева.
Он на минутку отрывался от работы.
- Я не помешала? - спрашивала она.
- Хорошо, что ты зашла, - отвечал Александр Николаевич, - посоветуй, пожалуйста, мне…
Она слушала его и стремилась высказать своё мнение, отозваться на вопросы, занимающие Александра Николаевича.
Радищев дивился проявлению внимания Елизаветы Васильевны к его творческому труду и полнее рассказывал о своих замыслах, догадках, предположениях.
И хотя последнее время Александр Николаевич часто уходил на прогулки то с сыном, то один, а вечерами занимался в своей комнате и реже бывал с Елизаветой Васильевной, Рубановская не обижалась на это. Она хорошо знала, чем он был занят, понимала его настроение, но иногда сердце её просило другого. Рубановской становилось как-то чуточку обидно за себя и за Александра Николаевича.
- Мне нужно поскорее закончить "Письмо о китайском торге", - говорил Радищев, догадываясь, какие мысли могли занимать Елизавету Васильевну.
- Опять у тебя новая работа? - удивлённо смотрела на, него Рубановская.
- Да, важная, - и спрашивал: - Лизанька, ты не обижаешься на меня за мои прогулки и частые отлучки из дома?
- Что ты, Александр, - я ведь понимаю, всё понимаю, - горячо отзывалась она, стараясь скрыть своё желание побольше побыть с ним, ещё раз сказать тёплое слово о своих чувствах, семье и детях.
- Вот и хорошо, моя дорогая, - ласково говорил Александр Николаевич, - ты чудесно успокаиваешь и маленькую Анюту, и её непутёвого родителя…
- Почему непутёвого? - смеясь, говорила Елизавета Васильевна, наперёд зная, что ей ответит Радищев.
- Скучный я человек, занимаюсь больше бумагами, чем тобой и детьми. Как Прометей к скале, так и я чувствую себя прикованным к столу…
- Не говори так, - просила Рубановская, - счастьем своим почитаю твою занятость… Иногда рассуждаю сама с собой: не будь у тебя такого большого дела, кажется не была бы так счастлива моя любовь к тебе, несмотря на все тяготы и мучения, которые она мне принесла… - и ласковыми, нежными глазами смотрела на Радищева.
Александр Николаевич, слушая, думал, что Елизавета Васильевна права; он ввергнул её в душевные тяготы и мучения, о которых вполне догадывался и понимал. И всё же Рубановская была счастлива. Она говорила правду. Утешение Елизавете Васильевне давали и её любовь, и её вера в лучшее будущее.