― Вы простите, что я не нашла вас вчера! Но было столько работы. Я не смогла, ― села она мне на колени.
Запах ее духов резко ударил мне. Магнит одновременно потянул к ней и стал отталкивать от нее.
― Я едва прожила эти два дня. Я вот только что освободилась и сразу ― к вам! ― зашептала она мне в губы. Я стерпел ее поцелуи. Она ничего не почувствовала. ― Идемте ко мне. Графинечка ночует у своей тетушки! ― сказала она.
Магнит потянул. Я пошел к ней. Мне было неприятно от ее ласки, от ее тела, от ее слов о любви, полившихся потоком. Мне все было в ней неприятно. Но магнит тянул, и я терпел неприятное и страстное ее тело.
Я спал два часа, встал и ушел к себе. Я коротко написал Ксеничке Ивановне, будто не ей, а совсем чужой Ксении Ивановне Галактионовой. Я написал о гибели Павла Георгиевича, написал о гибели не от скорпиона, конечно, а от турецкой пули при геройском отражении их атаки на батарею. Почтальон унес письмо.
Работа снова не дала мне посетить Василия Даниловича, как, собственно, не дала ответить на приглашение командира уманцев полковника Михаила Георгиевича Фисенко, высказавшего со слов подъесаула Дикого мне много лестного. Вместе с капитаном Каргалетели мне пришлось готовить совещание.
За этой работой отодвинулись от меня и батарея, и сам рейд. Только однажды, когда я выехал на Локае проветриться и, не отпуская повода, сел на выжженном склоне перед глубоко уходящей вдаль, к синей полосе гор, долиной, я снова вспомнил Павла Георгиевича. Никакая другая смерть, а почему-то именно смерть Павла Георгиевича вдруг открыла мне, что всего, что видел я после его смерти, он не видит. Так не увидел ни величия, ни заката всех своих дел и своей родины какой-нибудь византийский человек, житель исчезнувшей империи Византии. Так не видел ни величия своих дел, ни их заката Александр Македонский. И никто из миллиона погибших уже на этой войне не увидел следующего шага своих боевых товарищей, следующего мига. Я мог быть среди них. И я мог не знать вместе с ними обо всем последующем. Я мог не знать, напрасна ли моя смерть, или она послужила общему великому делу моей империи, моего государя, моего народа, положительный результат которого пока не виден, но обязательно будет. Я не мог представить, как это ― не видеть и не знать, не переживать следующего мига, абсолютно естественного для живого человека и совершенно недоступного для мертвого. Некая несправедливость всколыхнула меня. Рейд закончился. Нас одолела масса иных тягот. И они оторвали нас от них, неживых. Любой последующий миг нас отрывал от них. Каждый последующий миг мы пользовались тем, чем они не могли пользоваться. Никакого смысла в самой жизни при наличии смерти вдруг мне не нашлось.
― Только присяга, ― сказал я в эту синюю даль долины и прибавил: ― Долг и вера.
Это надо было понимать так, что только они держали меня. А так ли было на самом деле, не лукавил ли я, я и сам не мог сказать.
Для совещания было найдено приличествующее место на поляне в редком горном перелеске. Туда привезли столы, свежесколоченные скамьи, кухню с самоварами и закусками.
В качестве подготовителей совещания мы с капитаном Каргалетели стали и приемной стороной, так сказать, распорядителями бала. Мы принимали высокие чины. А младшие офицеры штаба под командой хорунжего Гацунаева принимали остальных.
Что сказать о совещании?
Мне думается, все мы до младших офицеров знали положение наших дел. Кажется, лишним было совещание, ― кабы не совершенно точный расчет Николая Николаевича Баратова перед наступающими тяжелыми оборонительными боями дать всем побыть вместе, сдружиться и думать о соседе по фронту не как о каком-то сослуживце, чьи тяготы казались менее весомыми своих личных интересов. В таком плане совещание было необходимым. В остальном это было обычное совещание. А некая необычность, которую мы все-таки ощутили, исходила из самого необычного нашего положения. Мы увидели, насколько мы малая сила и какие на эту малую силу возложены задачи. Мы держали огромную страну, отмахивались направо и налево, в предупреждение нападения нападали сами. Как сокол, с которого сняли колпачок, срывается с руки охотника в небо, так мы срывались по первой необходимости в рейд с задачей сделать то, что не отваживалась, да и не могла, во много раз более сильная армия. Мы постоянно угрожали противнику фланговым ударом. И мы держали целую страну в русле политики нашего Отечества. Но средств мы на это получали столько, что легче было не получать их. Легче, наверно, было бы посадить нас, как это делают кочевники со своим скотом, на подножный корм, сказать, сами-де промышляйте.
― Как же! Как же, господа! ― задыхался и хрипел в своем выступлении начальник санитарной службы Верховного генерал Бернов, пребывающий у нас в эти дни с инспекцией. ― Как же нет хинина! Я четыре часа разбирался только с запросами! Запросы есть, а хинина нет! Запросы ― это глас вопиющего в пустыне! Глас есть, пустыня есть, и она голоса не слышит! Я доложу Верховному! Даю слово чести! Я осматриваю все питательные пункты, бани, помойки, прошу прощения, сортиры, кухни, лазареты, конюшни! Это все есть. Солдатики раненые, увечные, больные есть. Мертвеньких более чем достаточно. А хинина нет! Даю слово чести, господа, хинин у вас будет в необходимом количестве!
― Так точно, господа! Все, что мы можем сделать своими силами, у нас есть! ― говорил следом начальник снабжения корпуса полковник Раздорский. ― А вот всего, что мы сами сделать не можем, у нас нет. Может быть, нам самим начать шить полушубки, белье, сапоги, валять валенки, резать козырьки от солнца? Может, нам тут построить патронный заводик? И свечной, и мыловаренный, и ткацкий заодно? Я такого безобразия не видел даже на японской войне, господа! У меня не укладывается, чтобы в империи, ведущей священную войну против супостата, не было солдатику ни одежки, ни ружья, ни сапог, ни патрона в подсумок, ни сухаря на зубок. Что мы смеялись над их величества британской армией, какаву-де им не подвезли. А у них, господа… Где сотник Гамалий?.. Он был у них. Он откушал этой какавы. Сия их какава ― это полновесный рацион, господа! У них солдатику, даром что он колониальный сипай, то бишь индус, ему у них предоставлен полный комфорт, такой комфорт, какой у нас даже командиру корпуса, нашему Николаю Николаевичу, ни в каком сне не пригрезится. Вот так, господа! И я не в силах, мы с полковником Даниэльсоном не в силах пробить нашу тифлисскую стену, чтобы у нас было чего-то хотя бы на мизинец! Вот тут встречал нас инаркор капитан Норин, инспектор артиллерии корпуса. Я скажу, господа. Я сегодня не могу удовлетворить еще февральские его заявки на снабжение артиллерии и пулеметных команд. А ведь это… я не подберу слова, все вы знаете, что нам угрожает здесь без артиллерии! Господа, надо обращаться прямо к Верховному, прямо к государю-императору! Мы потеряем Персию. Мы не выполним священной задачи из-за какой-то тифлисской стены!
― Что нам эти санитарные двуколки? ― нависла всей своей глыбистой фигурой над совещанием графиня Бобринская. ― Что нам они при наших тысячах верст отсюда и до первого парохода в Энзели. Я лично выбиваю для нас авто. Раненого и больного солдатика надо не в десять суток доставлять до парохода, а в два дня, пока он еще дышит, господа! И дороги надо заставлять строить местное население. Не умеют? Не работники? Приставить опытного артельного из дружинников, научить, показать! Не все им вшестером на одном осле кататься! Пора их к цивилизации приучать, к дорогам. Мы уйдем ― это останется им, как досталось от Александра Македонского да Кира. И что еще. У меня прекрасный контингент медицинского персонала. Но его катастрофически недостает ― сестер милосердия, докторов, фельдшеров. А те, кто есть, работают выше похвал. А я сейчас о другом, господа! Я о нравственной атмосфере. Помните из Святого Писания, Соломон говорил о дожде во время жатвы как о самом чрезвычайном явлении…
― О самой необыкновенной случайности, ваше сиятельство, сестра! ― поправил священник-уманец отец Илларион Окроперидзе.
― Каюсь, батюшка, не сильна в Писании! ― приняла смиренный вид графиня и тотчас о том забыла. ― Так вот, я бы хотела, господа, чтобы случаи нарушения морали с вашей стороны по отношению к дамской половине моего персонала были сродни этому чрезвычайному явлению, если уж они совсем не могут быть искоренимы!
По рядам офицеров прокатился при этих словах некоторый оживленный гул.
― Да, господа! Я ждала подобной вашей реакции. Я не ханжа. Но когда что-то начинает мешать работе, я стараюсь это вырывать с корнем. Вы меня знаете. Хотя греха в горшке не утаить, и у нас есть сии помехи работе. Приезжаю в Энзели, господа, и наблюдаю картину: доктор, дама, а, извините, в мужских штанах! ― Спрашиваю: что это за революция! ― А мне в ответ: этак работать удобнее! ― Это срам, господа, и разврат. Этак все на нее пялятся взорами. Какая там работа! ― И, перекрывая новый оживленный гул совещания, графиня прибавила: ― Этак скоро и обратное явление наблюдать придется. Этак скоро господа мужчины станут рядиться в дамские юбки! Смейтесь. Вам можно. Вы ― античные герои!
― Господа, господа, братья мои! ― загудел вслед графине отец Илларион. ― Коли уж пошло слово о морали, позвольте и мне. Наше православное воинство, равно как и воинство других исповеданий, но под скипетром нашего православного государя, как некогда страна Васанская из Святого Писания изобиловала громадными дубами, наше воинство во Славу Божию изобилует героями сродни древним святым подвижникам…
Нашими священниками мы гордились. Но я увлекся эмоциями и тем, наверно, исказил ход совещания, вырвав вперед его середину.
Открыл совещание, естественно, Николай Николаевич Баратов, и, если опустить все поздравления, а еще ранее того и гимн, и молебен, начал он с общей картины нашего положения в последние два месяца, то есть с начала самого рейда.