Арсен Титов - Под сенью Дария Ахеменида стр 14.

Шрифт
Фон

― Ну, вот хотя бы: относись к каждому выстрелу как к единственному, второго может не быть! ― вспомнили они.

― Ну, это банальности! ― смутился я.

― Но такого никто с нас не требовал! Все только говорили о том, что вот-де бы снарядов побольше, тогда бы!.. Ведь это искусство ― не расстрелять снаряды куда ни попадя, а для каждого выстрела решить в самый короткий срок целую математическую задачу и положить снаряд в цель. Нам бы очень хотелось овладеть этим искусством! ― сказали взводные.

Я вспомнил свои слова Павлу Георгиевичу, что начальства не понимают артиллерии, и я вспомнил просьбу начальника штаба корпуса, или, по-нынешнему, наштакора, Николая Францевича Эрна сделать доклад о деле под Рабат-Кяримом в декабре прошлого года. И вспомнил я слова сотника Василия Даниловича Гамалия об усталости старых вояк и энергии только что пришедших на войну.

― Да что, господа, ― затянул я свою старую песнь, которую начал тянуть еще в своей четвертой батарее. ― По научным данным, ствол орудия через восемьсот выстрелов разнашивается так, что уже мечтания о меткости выстрела приходится забыть. А посему ― простейший вывод. Хочешь жить, хочешь дать жить нашей матушке-пехоте, или как у нас больше выходит, коннице, относись к каждому выстрелу как к единственному! Вот и все искусство.

― Но нас учили ― немец нам наносит поражение прежде всего сильнейшим огнем своей артиллерии. Он буквально сметает наши позиции! Вот если бы у нас было столько же снарядов! ― воскликнули мои драгунские собеседники.

Я не успел ответить. Меня перебила Валерия.

― Господа! Вы говорите интересные вещи. Но господин капитан только что с марша. Ему необходимо отдохнуть! ― сказала она.

― А нам нечем ответить, ― продолжил я разговор с драгунскими собеседниками.

― Вы совершенно правы! Вот здесь-то и нужно искусство относиться к каждому выстрелу как к единственному! ― сказали они.

― Да не совсем так, господа, ― остановил я их молодой восторг. ― Не совсем так. Никто бы не отказался от такой тактики, которую исповедуют немцы, то есть просто накрывать позиции противника огромным количеством снарядов. Но у нас нет такого количества снарядов. Да и орудий стольких у нас нет. У нас, сами видите, батарея на дивизию. У них двенадцать батарей на дивизию. Вот вам и разные тактические приемы. И вот вам, господа, еще одна, если хотите, сентенция, которую я вынес еще из первых боев под Хопом в Приморском отряде. Ошибку в тактике можно исправить быстрой и точной стрельбой. Ошибку стрельбы не исправить ничем.

По чести сказать, если я и вынес сентенцию из-под Хопа, когда весьма успешно противостоял турецкой артиллерии и пехоте, то сформулировать ее мне приспело только сейчас, чему я немало сам подивился. И она, только-то появившись, как ветер к забору листья, пригнала мне было уже исчезнувшие занятия в академии. Мне вдруг вспомнились наши практические занятия на оружейных заводах. И мне, как старой суке щенят, вдруг захотелось симпатичных моих собеседников несколько потаскать за загривок.

― А вы знаете, господа, что, например, наша винтовка системы Мосина состоит из ста отдельных частей и приготовление их требует почти полутора тысяч операций на специальных станках самой высокой точности?

― Как? Да что вы говорите, ваше высокоблагородие! ― воскликнули они.

― Да это еще не все, господа, ― не слыша их восклицания, продолжил я. ― Каждую из этих частей необходимо проверить посредством более чем полутысячи так называемых лекал, то есть шаблонов. А сами лекала после примерно двух тысяч проверок перестают быть точными. Их приходится заменять новыми. А изготовить их могут только рабочие с самой высокой квалификацией.

― Теперь многое понятно! ― сказал после молчания Павел Георгиевич.

Пока мы так разговаривали, в наш общий смрад немытых тел, грязной одежды, нечищеных лошадей и смрад караван-сарая непостижимым образом вплелся аромат кофе.

― Ах! Вот же! Духман какой! ― дружно задергали носами батарейцы.

А когда Валерия принесла мне кружку вновь и склонилась, меня возбудил запах ее духов. Он враз будто заставил меня подняться и посмотреть куда-то так вдаль, что и понять было невозможно, в какую даль, будто куда-то в Петербург, или, по-нынешнему, Петроград, или вообще в Россию. За восемь месяцев уже забытая и будто отделенная от нас непроницаемой кошмой Россия вдруг накатила. Накатила она не Петроградом, только из-за одного названия вдруг почужевшим. А накатила она сочно-зелеными прибрежными лугами и холмистыми перелесками. Я поймал себя, что ничуть она не накатила нашим угрюмоватым и бескрайне синим Уралом, сдерживающим свою мощь, отнюдь не накатила мне моим Екатеринбургом. Вместе с лугами и перелесками прикатили, уж и не помню откуда, пушкинские строчки, кажется, из раннего его творчества: "…Отечество почти я ненавидел ― но я вчера Голицыну увидел и примирен с отечеством моим". Означить эти строчки были должны, что был я законченным мерином, ― был, да сплыл. И мне захотелось сплюнуть от такого означения.

― Что же вам понятно, ваше благородие? ― спросили Павла Георгиевича мои драгунские собеседники.

― Да вот весь экономический расклад и понятен! Нам сподручно только топором да вилами! ― сказал Павел Георгиевич.

И следующий разговор стал напоминать разговор об экономическом законе у горийского инженера Владимира Леонтьевича. Я замкнулся. Ко мне склонилась Валерия.

― Простите, мне не видно, вам еще кофе налить? ― спросила она.

А грудь ее коснулась моего плеча. Я ее почувствовал через серебро погона. Каленый штырь сладко пронзил меня. Я нечто этакое промямлил Валерии.

― Я могу налить вам немного спирту. Я принесла! ― тихо сказала Валерия.

Меня пронзило штырем еще раз. Я выгнулся в спине, как выгибает раненых столбняк.

― Вы не могли бы, Валерия, проведать моих больных? ― кое-как справился я с собой.

― Я уже отнесла им кофе. Более ничего я сделать не могу. Все лекарства отправлены. Мы с графинечкой ведь задержались случайно. Мы же вас не чаяли ждать. Да и нет никаких лекарств. Но если вы просите, я схожу еще. А лучше, если придете вы. Идемте вместе, Борис Алексеевич! ― сказала Валерия.

Я, будто намагниченный, поднялся.

― Как это ужасно, Борис Алексеевич! У нас нет ничего. Мы все боремся, боремся. Наш Красный Крест и наши земцы не щадят себя. А у нас все равно ничего нет. Люди меньше умирают от ран, чем от болезней, ― коснулась моей руки Валерия.

Я в брезгливости к самому себе на полшага ступил в сторону. Валерия столько же ступила ко мне.

― Я читала, наш знаменитый хирург Пирогов даже в осажденном Севастополе успешно боролся с эпидемиями. А у нас здесь нет такого авторитетного деятеля. Николай Николаевич, наш командир, прекрасен. Но что он может один на все эти тысячи и тысячи верст! ― снова коснулась моей руки Валерия.

― Да, сударыня! ― в дрожи сказал я.

― Вас лихорадит? ― спросила она и сжала мне ладонь.

― Кажется, да, ― сказал я, полагая, что она оставит меня.

― Постойте же! Идемте же к нам. Я вам дам порошок хинина! ― решительно повернула в сторону Валерия.

И я магнетически пошел за ней.

― Павел Георгиевич, на время останьтесь за меня! ― на миг нашел я сил крикнуть.

― Да, Борис Алексеевич! ― отозвался он.

― Неужели их высокоблагородие заболели? ― в тревоге спросили драгуны.

Малярией, или лихоманкой, я переболел еще в Хракере. Она трясет больного точно через определенное время, и каждый раз трясет с нарастающей силой. В несколько недель, если не лечить ее, она приводит больного в совершенно беспомощное существо или вообще убивает. Меня она трясла, если так можно выразиться, щадяще. Причины этой ее пощады я, разумеется, не знаю. Возможно, моя лихоманка была какой-нибудь иной разновидностью. А возможно, меня оборонила моя небесная заступница Богоматерь вместе с моими матушкой и нянюшкой. Как-нито, а нынешнее мое состояние я, конечно, мог отличить от тогдашнего. Меня била не лихоманка. Меня била дрожь от близости женщины ― не очень красивой, но стройной, благоухающей и молодой.

― Совершенно нечем лечить больных. Нет ничего. Я вам сейчас дам порошок хинина. Он у нас, как говорят доктора, на вес золота. Если бы он у нас был в достаточном количестве ― сколько бы солдатиков мы спасли! Ведь если бы малярия была одна! А то и малярия, и дизентерия, и холера, и солнечный удар. У некоторых едва ли не все враз. Вот пришло известие: во всех колодцах вдоль дороги от Энзели до Казвина вода отравлена, ― стала говорить мне Валерия.

Ее ладонь, все еще держащая мою ладонь, была горяча и нежна. Но она была мне чужа. Мне было неприятно. Я ни о ком не думал. У меня не выходило думать. Может быть, я даже не догадывался думать. И не всплывали в памяти никто из женщин ― ни Наталья Александровна, ни Ксеничка Ивановна, ни кто-то еще. Не было со мной даже Ражиты, вроде бы ушедшей далеко, но постоянно со мной пребывающей. Она пребывала со мной в образе той шестнадцатилетней моей невесты, какую я себе представил в богатый счастьем день в Хракере накануне ее гибели. Сейчас же не было даже ее. А были только душевное отупение и неприятность от горячей и нежной, но чужой ладони Валерии. Выходило опять, что за одного битого двух небитых дают только после восстановления его сил.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке