– Что ж он такое сделал?
– Да так, безделку! Перевел манифест Наполеона к московским жителям.
– Ах он негодяй! – вскричал Зарядьев. – Вот то-то и дело, забрил бы ему лоб, так небось не стал бы переводить наполеоновских манифестов. Купец!.. да и пристало ли ему, торгашу, знать по-французски? Видишь, все полезли в просвещенные люди!
– В этом ещё немного худого, Зарядьев, – перервал Зарецкой. – Можно в одно и то же время любить французской язык и не быть изменником; а конечно, для этого молодца лучше бы было, если б он не учился по-французски. Однако ж прощай! Мне ещё до заставы версты четыре надобно ехать.
Зарецкой выехал Иверскими воротами на Тверскую. Эта великолепная улица; за несколько недель до этого наполненная народом, казалась вовсе необитаемою. Нарядные вывески магазинов пестрелись по стенам домов; но все двери были заперты. Как молчаливые обидели иноков, стояли опустевшие палаты русских бояр. Давно ли под их гостеприимным кровом кипело все жизнию и весельем? Давно ли те самые французы, которые спешили завладеть Москвою, находили в них всегда радушный приём и, осыпанные ласками хозяев, приучались думать, что русские не должны и не могут поступать иначе?.. Проехав всю Тверскую улицу, Зарецкой остановился на минуту у Триумфальных ворот; он невольно поворотил свою лошадь, чтоб взглянуть ещё раз на Москву. Сердце его сжалось, на глазах навернулись слезы. "Тьфу, пропасть! – сказал он вполголоса, – я чуть не плачу; а что мне до Москвы?.. Дело другое, если б родина моя – Петербург. Там есть у меня друзья, родные… а здесь ровно никого… и, несмотря на это, мне кажется… да, я отдал бы жизнь мою, чтоб спасти эту скучную, несносную Москву, в которой нога моя никогда не будет. Ах, чёрт возьми! Ну, прошу после этого быть всемирным гражданином!"
Он повернул свою лошадь и через несколько минут, выехав за Тверскую заставу, принял направо полем к Марьиной роще.
– Осмелюсь доложить, ваше благородие! куда мы едем? – спросил уланской вахмистр.
– Покамест и сам не знаю; но, кажется, мы выедем тут на Троицкую дорогу, а там, может быть… Да, надобно взглянуть на Рославлева. Мы проживем, братец, денька три в деревне у моего приятеля, потом пустимся догонять наши полки, а меж тем лошадь твою и тебя будут кормить до отвалу.
– Не худо бы, ваше благородие! Я ещё и туда и сюда, а саврасый-то мой недели две овса не нюхал. На рысях от других не отстанет, а если б пришлось идти в атаку…
– Придется ещё, братец, не беспокойся. Я уверен, что теперь скорей французы захотят мириться, чем мы.
– До мировой ли теперь, ваше благородие! Дело пошло на азарт, и если они возьмут да разорят Москву, так вся святая Русь подымется. Что в самом деле за буяны?.. Обидно, ваше благородие!
Зарецкой, не желая продолжать разговора с словоохотным вахмистром, вынул из кармана кисет, высек огню и закурил свою трубку. Миновав Марьину рощу, они выехали на дорогу, ведущую в Останкино; шагах в пятидесяти от них, той же самою дорогою, шёл один прохожий. По его длинному кафтану, широкому поясу без складок, а более всего по туго заплетенной и загнутой кверху косичке, которая выглядывала из-под широких полей его круглой шляпы, нетрудно было отгадать, что он принадлежит к духовному званию; на полном и румяном лице его изображалось какое-то беззаботное веселье; он шёл весьма тихо, часто останавливался, поглядывал с удовольствием вокруг себя и вдруг запел тонким голосом:
Воспоемте, братцы, канту прелюбезну,
Воспомянем скуку – сердцу преполезну,
Сидя в школе,
Во покое,
Гляди всюду,
Обоюду…
– Послушайте-ка, любезный! – перервал Зарецкой, поравнявшись с певцом.
– Quid est? – вскричал прохожий, повернись к Зарецкому. – Что вам угодно, господин офицер? – продолжал он, приподняв шляпу.
– Не знаете ли, где нам проехать на Троицкую дорогу?
– Ступайте прямо, а там поверните направо, мимо рощи. Вон видите село Алексеевское? Оно на большой Троицкой дороге. А что, господин офицер, что слышно о французах?
– Я думаю, они будут сегодня в Москве.
– В Москве!.. Ну, нечего сказать – satis pro peccatis!.. А впрочем, унывать не надобно: finis coronat opus – то есть: конец дело венчает; а до конца ещё, кажется, далеко.
– И я то же думаю.
– Конечно, – продолжал ученый прохожий, – Наполеон, сей новый Аттила, есть истинно бич небесный, но подождите: non semper erunt Saturnalia – не все коту масленица. Бесспорно, этот Наполеон хитер, да и нашего главнокомандующего не скоро проведешь. Поверьте, недаром он впускает французов в Москву. Пусть они теперь в ней попируют, а он свое возьмет. Нет, сударь! хоть светлейший смотрит и не в оба, а ведь он: sibi in mente – сиречь: себе на уме!
– Ого… – сказал, улыбаясь Зарецкой, – да вы большой политик, господин… господин…
– Студент риторики в Перервинской семинарии, – отвечал ученый, приподняв свою шляпу.
– А откуда вы, господин студент, идете и куда пробираетесь?
– Я вышел сегодня из Перервы, а куда иду, ещё сам не знаю. Вот изволите видеть, господин офицер: меня забирает охота подраться также с французами.
– Вот что! – сказал Зарецкой. – Ай да господин ученый! Да не хотите ли вы в гусары?
– Ни, ни, господин офицер! Я хочу сражаться как простой гражданин. Теперь у нас, без сомнения, будет bellum populare – то есть: народная война; а так как крестьяне должны также иметь предводителей…
– Понимаю: вы метите в начальники русских гвериласов. Но ведь и тут надобен некоторый навык и военные познания; а вы…
– Я знаю наизусть все комментарии Цезаря de bello Gallico, – отвечал с гордым взглядом семинарист.
– Вот это другое дело, – сказал преважно Зарецкой. – Итак, вы намерены…
– Драться до последней капли крови! Да, сударь! Non est ad astra mollis et sera via – лежа на боку, великим не сделаешься.
– Великим? Да уж не Александром ли вас зовут, господин студент?
– Точно так, господин офицер.
– Ого! вот куда вы лезете! Впрочем, вам предстоит карьера ещё блистательнее… Командуя македонской фалангой, нетрудно было побеждать неприятеля; а ведь ваша армия будет состоять из мужиков, вооруженных вилами и топорами; летучие отряды из крестьянских баб, с ухватами и кочергами; передовые посты…
– Смейтесь, смейтесь, господин офицер! Увидите, что эти мужички наделают! Дайте только им порасшевелиться, а там французы держись! Светлейший грянет с одной стороны, граф Витгенштейн с другой, а мы со всех; да как воскликнем в один голос: procul, о procul, profani, то есть: вон отсюда, нечестивец! так Наполеон такого даст стречка из Москвы, что его собаками не догонишь.
– Вряд ли он так скоро с нею расстанется.
– Помилуйте! он, чай, и сам не рад, что зашел так далеко: да теперь уж делать нечего. Верно, думает: авось пожалеют Москвы и станут мириться. Ведь он уж не в первый раз поддевает на эту штуку. На то, сударь, пошёл: aut Caesar, aut nihil – или пан, или пропал. До сих пор ему удавалось, а как раз промахнется, так и поминай как звали!
– Итак, вы думаете, господин студент, что Наполеон играет теперь на выдержку?
– Хуже, сударь! Он уж проиграл, а теперь отыгрывается.
– Проиграл? Однако ж он дошел до Москвы.
– А дешево ли это ему стоило? Наши потери ничего: за одного убитого явятся десятеро живых; а он хочет не хочет, а последний рубль ставь на карту. Вот, года три тому назад – я не был ещё тогда в риторике – во время рекреации двое студентов схватились при мне в горку. Надобно вам сказать, что у нас за столом только два блюда: говядина и каша. Один из студентов, спустив все деньги, стал играть на свою часть говядины и – проиграл! В отчаянии, терзаемый предчувствием постной трапезы, он воскликнул так же, как Наполеон: aut Caesar, aut nihil! и предложил играть – на кашу! На кашу, единственное блюдо, оставшееся для утоления его голода! Все товарищи ахнули, а у меня волосы стали дыбом, и тут я в первый раз постигнул, как люди проигрывают все свое состояние! К счастию, нас позвали обедать, и мой товарищ не успел довершить своего отчаянного предприятия. Поверьте мне, господин офицер, и Наполеон играет теперь на кашу. Если ему не посчастливится заключить мир – то горе окаянному! Все язвы, все казни египетские обрушатся на главу его! А коли удастся, так и то слава богу, когда при своем останется, ан и выйдет на поверку, что он: magnus conatus magnas agit nugas, то есть: ходил ни почто, принес ничего. Но нам должно прекратить нашу беседу, – продолжал семинарист. – Я пойду прямо на Свирлово, а вы извольте ехать вкось по роще, так минуете Алексеевское и выедете на большую дорогу у самого Ростокина… Прощайте, господин офицер!.. Cura, ut valeas!..
Студент приподнял свою шляпу и, продолжая идти по дороге к Останкину, затянул опять:
Воспоемте, братцы, канту прелюбезну…