Ага, считались. На перемене. Под липами. Было, считались. С простуженных сосулек капало, на ветках прыгала белощекая синица. Было-было! Очень давно. Давным-давно. Тыщу лет назад.
Лестница с клироса шатается, ступени хлябают под коваными каблуками.
Меня ищут? Это игра - вместо палочки-выручалочки винтовки?
Заяц, месяц,
Сорвал травку.
Положил на лавку…
Я бойкая, я приемистая, нипочем им не найти!
Шатаются половицы. Они широкие, трухлявые. Скрипят широкие половицы. Рыщут каманы, меня ищут.
- Храм, я полагаю, старинный?
- Точно так, - поддакивал отец Павел. - Большой древности раменская церковь. Воздвигнута в память избавления Руси от воров. Достигали их шайки северных пределов и были побиты.
- Воры?
- Точно так, ваше благородие, ляхи и воры. Потому как воровали русскую державу. Тысяча шестьсот тринадцатый год, ваше благородие, польское нашествие на северные окраины, ваше благородие…
Половицы смерзлись. С трудом в углу нащупалась щель, забитая мусором. Вцепилась я ногтями - подалась, скрипнув, тяжелая плаха. С трудом удалось проточиться в образовавшийся проем. Если Федька лазил, так чем я его хуже?
- …Дальше алтарь, ваше благородие. Подыми свечу, отец Павел, - распоряжался Сеня-Потихоня.
- Я не ошибаюсь, женскому полу по православным канонам в алтарь ход закрыт?
- Истинно, ваше благородие! Истинно! Большой грех, храму скверна, если женщина войдет в алтарь.
- Тогда, полагаю, дальнейший обыск излишен. Мы относимся с доверием к русским священникам и чтим религиозные чувства.
Ощупывая по сторонам и впереди себя - невзначай не напороться бы на что-нибудь, - я выкарабкалась из-под церквухи на волю.
Ограда. Липы. Кусты… Примите, кустики. Пригибаясь, по тропе я обогнула кладбище. Прости, мамонька, тебе не поклонилась!.. Что было сил припустила я по огородам, мимо бань к гумнам. Прими меня, заполье! Прими, лес, укрой в снегах, в глухомани хвойной!
В болоте перед озером меня ждал Тимоха: издали замахал руками, болталась за спиной винтовка.
- Пахолков пропал! Перемело, следов не видно. Я тебя вышел проводить, Поля отлучилась воды принести, он и утянулся… Не к тебе ли на подмогу в Раменье?
Нет, дедуня. Чему следовало случиться, то случилось. Каждый выбирает свой путь. Кто в гору, кто под гору, в этом все дело.
Свистнула пуля, отщепив от сосенки кусок коры.
Из лесу высыпали цепью лыжники.
- Час от часу не легче! - У Тимохи тряслись уши шапки, боязливо дрожа, отвисала бороденка.
Каманы, ну да, рыжие полушубки. На снегу ведь остаются следы. О них-то я и не сообразила! Ловкая, приемистая… Да лучше б тебя под церквухой бревном придавило, приемистая!
Мне бы выйти спокойно и бесстрашно пулям навстречу, на острые штыки… А я? Я впереди Тимохи бегом пустилась к озеру.
Залегли мы на береговом склоне.
Пули чокают о прутья. Иная взметнет снег фонтанчиком, чиркнув по сумету, иная рикошетом ударится о сук, прокаленный стужей, и заноет, ввинчиваясь в небо.
- Покрошат обоих… - Тимоха на дуле винтовки поднял вверх шапку: затрещали выстрелы, дедовский треух сшибло наземь.
Старый охотник дышал с запалом, поминутно облизывая пересыхающие губы.
- Не стрелок я. Зверя-птицу снастями ловлю. Тятька твой капканы ковал. В люди меня вывел. Ружье-то мне… Не к рукам куделька! Ну-ка, дай платок, спробую опыт.
Поверх пробитой шапки Тимоха намотал мой полушалок, высунул над береговым обрывком.
Ни звука со стороны рыжих полушубков.
Я им нужна живая, и в глазах у меня темно, и снег опять черный, черное небо. Ненавистный снег, черный снег: по нему, по моей лыжне вышли каманы.
- Дедушка, родненький, поменяемся? - потянула я Тимоху за рукав. - Бери платок, дай мне шапку. Слышь, поменяемся?
Приложится Тимоха щекой к прикладу, дернет спусковой крючок винтовки, и отдачей его так и посунет со склона берега вниз, к озеру.
- Князек, белый косач, неспроста мне показывался. Не к добру князьки-то, к беде неминучей.
Пули свищут, поют пули. Пули, пули, свинцовые песенки, - которая из вас моя?
Глава XXXII
С вороной под окном
у вороны не хватало перьев в хвосте, серую грудь, бока пятнали темные полоски. Найдя какое-нибудь дрянцо в снегу, она, приступив находку черной лапой, долбила каменным клювом, блестящие глазки воровато моргали по сторонам. Я б ее накормил, объедков-то остается, а нельзя: рамы двойные в окне, решетка ржавая. Печатала ворона по сугробу узловатые мозолистые следки. Была серьезная, деловитая. Я привык к ней. Как-то опоздала под окно, я по ней даже тосковал.
Чего уж… Стены - камень, пол и потолок - камень.
Склоняют, ишь, меня. Согласиться разве уж?
Я буду не я. Какой я ни есть, все же человек! Отказаться? Маму с малолетками, с Петюней и Маняшей, посадят. Заберут в тюрьму, уж точно.
Ну и что?
Гранатами - раз-раз! Винтовочка - ба-бах! Ворвусь в камеру тюремную, на сапогах шпоры с колесиками, за поясом вороненый наган:
- Свобода, мамуня!
Забирай, скажу, моего коня, себе я другого в честном бою добуду.
Конь… Конь-то! Бабки мохнатые, грива рассыпается, спина широкая с желобом. Добер конь! Хоть в плуг его, хоть в дроги запряги. Ступью пойдет, иные прочие рысью отстают; шею выгнув, ровно лебедь, сам рысью припустит, вскачь за ним не угнаться. Конь так конь на ногу легок, и любой воз наклади - вывезет. Передай вожжи малому ребенку - не обидит, до того послушный, смирный.

Федя… Очнись! Конь? Гранаты? Осмотрись, ведь решетка на окне.
Неможется мне. На спину лягу - шею ломит, голова от боли раскалывается. На правый бок повернусь - тошнота к горлу подкатывает. Плечо плетью рассечено ноет, спасу нет. Левую руку не согнуть: когда били на допросе, рукой прикрывался, ей и досталось.
Обслуживал в камере неизменно один и тот же охранник. Здоровый бугай: ростом с коломенскую версту ладони по лопате. Где-то на брюхе болтался у него револьвер в кобуре.
Медведь медведем ворочался каман в тесной, похожей на чулан камере, раскладывал на тарелки жаркое разносолы всякие.
Харчи что надо. Закуски, суп бобовый, компот.
Ощерится мой охранник железными зубами, подтолкнет к столу:
- Гуд! Вери гуд! Кюшай!
Зубы у него были вставные. По своей простоте я вообразил, что железные зубы каманским тюремщикам в знак из подлых заслуг выдаются: кто и смажет из заключенных по харе, кулак себе расшибет, зато зубам хоть бы хны. Железные, чего им сделается?
Садился каман у порога смотреть, как я ем. Мотает мордой, будто лошадь летом в оводах:
- Гуд, кюшай.
- Холуй! Недоумок! - бранился я для отвода глаз ласковым голосом. - Да чтоб тебе пусто… Чтоб тебя приподняло да брякнуло!
Мой тюремщик доволен:
- О’кэй, кюшай!
Сиял железными зубами каман и тыкал в себя пальцем:
- Джон… Джон!
Ах, чтоб тебя, на знакомство набиваешься?
- А я Федька. Значит, Федор.
Тому любо:
- Ф-Фэдя? Ол-райт! Ти ест болшвик?
- О’кэй, - я ему брякаю. Нахватался кой-чего, чтобы по-ихнему изъясняться. - Болшвик. Иес, гуд, ол-райт. Мало? Добавку на фронте получишь.
- Фронт - не гуд. Война - плёхо.
Состроит каман харю кислую, жалостливую. Не нравится ему фронт.
Дело прошлое, помыкал я им, отводил душеньку. Койку утром нарочно разворошу - он застелет, одежду разбросаю - приберет.
С нездоровья, с тоски тюремной отбило от аппетита, в еде я привередничал: каман мой губами чмокает, огорчается. И раз выложил на стол… воблу. Леший возьми, я ли этой воблы в окопах не едал? Вперед на сто лет сыт: суп из воблы, чай с воблой, всухомятку снова "кари глазки".
У камана рот до ушей:
- Вери гуд, Фред!
Сердце у меня все ж мягкое. Тараньку о столешницу постукал, шкурку с чешуей облупил, костье рыбное обсасываю, вроде бы мне и нравится.
Рад-радехонек каман, что угодил. Где он расстарался воблой, таранькой этой несчастной? На базаре, поди. За свои любезные, поди, купил.
Руки-лопаты он сцепил над головой, потряс:
- Американ Джон, рус Иван - солидарность!
Поди ты… Словно невзначай, локтем я тараньку спихнул на пол. Какая еще тебе солидарность? А фигу не хошь?
* * *
Сугробы во дворе. Заборы опутаны колючкой.
Слонялась по сугробам ворона. Забраться на тумбочку, подышать на стекло - ее и видно в льдистую проталинку. Побывала в переделках, хвост подвыщипан.
Я от сумета-сугроба, я от вороны глаз не отведу. Она мне как весточка желанная, память дорогая о Раменье, сельце ямском на тракте, о белых кровельках изб, духмяном, чадном духе овинов и о тропках через картофельные гряды.
Как-то дома сейчас?
Утром не встал я с койки. Ломало и знобило.
Пришел врач. Принесли носилки.
Помню смутно-смутно, что Джон меня рыжим своим полушубком укрывал.
Во дворе черпнул я снежку с носилок, показался мне снег горячим, как кипяток.