На брань и попреки Оля не отвечала: потуже затянет повязанный шалашиком темный платочек, опустит ресницы - и молчит. Лукерью ее покорная молчаливость выводила из себя.
- Немка! Вот те крест, немка, - вопила Лукерья на всю деревню. - Даве послала ее корму корове задать. Возьми-де бурак на подволоке и мелузи в ясли натруси. Милые вы мои, что она сотворила, зряховище некошное? В бельевую корзину соломы натолкала. Руки бы ей отсохли! Матрена пришла занять муки, кликнула я: "Безмен с полавочника подай!" Милые вы мои, эта, вижу, несет вместо безмена ларь с отрубями из подполья… Немка! Русского языка не понимает!
- Она права, - делилась со мной Оля. - Я точно из другого мира. Язык, нравы - все иное. Мир закопченных изб, вонючего, пропахшего вековым потом тряпья, запечных тараканов - невежественный, глухой. И это в порядке вещей, что он меня не принимает, отталкивает. Но понимаешь, Чернавушка, дурно пахнет навоз, а нет без него хлеба. На чем-то же выросла наша усадьба с сиренью, с гостиной, где лежал томик стихов, открытый на заветной страничке:
О весна, без конца и без края!
Без конца и без края мечта.
Узнаю тебя, жизнь, принимаю
И приветствую звоном щита.
* * *
Окна были темные, топилась печь, Лукерья гремела ухватами, чмокала сапогами по луже пойла, как внезапно меня что-то кольнуло в грудь. Утро как утро. Чего же в нем не хватает?
Оля… Где Ольга Сергеевна?
- Уползла змея следом за мужиками! - Лукерья не скрывала радости. - Не мной сказано: в тихом омуте черти водятся. А-а, пускай она поищет, где послабже. Где-нибудь и ей отколется! Ни спереди, ни сзади, тоща, как селедка, но туда же… Постоянно возле парней да мужиков, сатана, вертелась. На сходку первая, со сходки последняя. А чего достигла, соплей ее мало перешибить?
В вылазку к железной дороге ельмские партизаны готовились давно, и я это знала. И кто не знал? Да все, вплоть до последнего таракана за печью.
Ушли партизаны в ночь.
Пришли ночью. Не удалась вылазка: напоролись на засаду, едва ноги унесли.
Мелькали в деревне фонари, причитали бабы, плакали ребятишки.
Отец не навещал меня, будто не знал дорогу в избу Лукерьи, а в ту ночь пришел вместе с Викентием Пудиевичем. Он сунул в угол винтовку, стащил с плеч шинель и так и застыл на лавке, вперив взгляд в одну точку. Викентий Пудиевич - лицо обрезалось, ни кровинки в нем - вздрагивал бровями, плотно сжав рот.
Оля… Что с Олей? На самое худое я думала, глядя на отца, на Викентия Пудиевича.
Тятя повел по мне тяжелым взглядом и выдавил глухо - на скулах ворочались желваки:
- Забудь эту! Раз и навсегда.
Я помертвела: на плохое думаешь, между тем на деле бывает еще хуже и горше.
Ее хватились на привале: "Где барышня? Куда делась? Только что с нами была". Ее настигли тятя с Викентием Пудиевичем, бросившиеся вдогон: "Стой… Стой!" Предательница кинулась бежать… К белым, ну да! Учитель вскинул револьвер - медлить было нельзя. Отец ударил его по руке: "Дай я сам, из винтовки вернее". После выстрела предательница упала.
В то же мгновение застрочил с тыла по партизанскому привалу пулемет засады…
Лукерья - честь какая, у нее остановились сам Достовалов с учителем - поверх исподницы напялила шерстяную юбку и суетилась с показным усердием.
- Не чаяла гостей, чего и на стол подать? Картофельные щи варила. Не желаете ли? Горячие, в печи стояли. А на выдру ту плюньте! Верно, Григорий Иванович, баешь: забыть раз и навсегда. Немка и была! Слова путем не вымолвит, все ужимается, и глаза в пол у бесстыжей. Сердце мое чуяло: немка, не доведет до добра!
Плеснув в миску из чугуна, Лукерья понеслась к столу, умакнув в щи большие пальцы.
- Не горячо? - повел отец бровями.
- Мы привычные, - улыбнулась Лукерья, брякнула миску на стол, вытерла пальцы о передник и хихикнула - Вам бы угодить. Мы-то привычные.
В одиночку и по двое-трое подтягивались в избу мужики. Снимали шапки, жгли у порога самосад в вонючих цигарках.
Отец отщипывал хлеб от краюхи, с усилием двигал челюстями, не замечая вошедших. Викентий Пудиевич попросил чаю: отпил глоток и отодвинул чашку.
Лукерья, топая сапожищами, стреляла за перегородку: уловив важность момента, сперва переоделась в праздничный сарафан, на плечи накинула кашемировую шаль, под конец сменила и исподницу - выглядывали, свисая ниже подола сарафана, зубчатые домодельные кружева, накрахмаленные, такой жесткости, что ими, наверное, можно было бы пилить дрова, как пилой.
"Сирень… лапти… - билось у меня в голове. - Не верю… не верю!"
- Хозяюшка, благодарствуем за хлеб-соль, - отодвинулся отец из-за стола.
Он свернул папиросу - от порога потянулись к нему зажженные спички. Молчком, все молчком! Не принял отец огонька, догадливая Лукерья подала ему коробок. И так вильнула перед мужиками своими юбками, что без слов стало ясно: кой черт вас принес, очень вы здесь нужны.
Отец докурил и тогда только спросил:
- Что скажем, граждане?
- Бери нас под свою руку, - зашумели ельмские все разом.
- Принимай власть, Григорий Иванович, верим тебе!
Покачав головой, отец ничего не сказал.
Тесно в избе, и в сени набились люди, напирали.
- Смотри, Иванович, Советская власть от людей не отворачивается. Были промеж нас недоразумения, так не каждое лыко в строку ставь.
- Мы тож кой-что припомним! И барышню, и Пахолкова… Выскочил с револьвером: "За мной!" Атака называется. Нам бы в лес, а мы сдуру на пулемет лезем. Вот и положили своих ни за грош.
Викентий Пудиевич выпрямился, сверкнул глазами:
- Что же, каждой пуле кланяться? Одно из двух: или воевать, или под елками прятаться. Я предпочитаю первое.
Значит, снова учителю не повезло. Больно мне было и обидно за него. Старается Викентий Пудиевич. Но… Не ко двору как-то пришелся. Храбрый, спору нет. Только как бы это сказать? Вот и ранен был. По своей вине. При налете на штаб надо было действовать тихо, ползком, потихоньку - в рост встал он под пули, стрельбу вызвал. Первым ему быть охота. Привык быть первым, в этом все дело.
- За доверие, товарищи, спасибо, - поднялся отец. - Да все ли вы продумали? Красный флаг поднять над Ельмой - вещь простая. Кумач найдется. А готовы мы насмерть-то стоять под нашим флагом? Человек я тяжелый, послабления не будет. Война! И война-то какая? Язык держи на замке, порядок блюди и дисциплину!
Рассвет брезжил за окнами. Трудный рассвет. Хмурый, суровый.
Овдокша убит. Тимоха ранен, где-то в лесу отлеживается. Ольга Сергеевна… Сирень ее позвала, вот в чем дело!
Глава XVI
"Мы еще вернемся…"
На носилках вынесли комбрига с поля боя: глаза открыты в небо, голубые с темной мечтательной синью.
Стыли орудия, обреченно вскинув жерла стволов. Капли дождя кропили гимнастерки убитых артиллеристов. В воронки цедилась болотная жижа…
- Гип-гип! - улюлюкает, ревет, гогочет мокрый луг. - Гип-гип-гип!
На брови надвинуты каски, груди перекрещены белыми ремнями - Британия, чего уж. Морская пехота.
Гудит луг топотом бутс.
Бугорки на лугу. Бугорки серые - пехота, черные - матросы…
Наши. Сколько наших полегло у реки Ваги!
Ничком к земле, так бы и раствориться среди квелых былинок, поиграть бы в прятки со свинцовой метелью: полно, не ищи, я не твой! Живой я… живой! С исподу листья трав белесые, в мягком войлоке, влага к ним не пристает, скатывается, не задерживаясь. Размыты дождем, обнажены бледные ростки. Осень, а они прут из земли - на стужу зимнюю, на снега сыпучие. Почто они, а? На снег - почто?
Рвали воздух красноармейские залпы. Круглые каски смешались, атака в лоб не удалась.

Поднявшись на колено, Ширяев зубами тащил чеку. Размахнулся и швырнул гранату.
- На, прими для форсу, Британия!