Овдокша обошел парня, только что не обнюхивая его. Пестерь потрогал, по корзине щелкнул ногтем.
- А в Кузоменье чей ты? Высоковский на ваших хуторах скрывался, я проводил расследованье, как депутат, и тамошних всех изучил.
- Что? - парень выронил корзину, грибы раскатились.
- У него, тятя, поганки! - вскрикнула я.
Парень присел неожиданно, с силой боднул отца головой под вздох, сшиб Овдокшу - забрякала шомполка, - и пустился наутек.
Отец от боли перегнулся пополам, схватился за живот, хрипел:
- Остановите…
Треснул выстрел. Парень упал. Лямки лопнули, пестерь отлетел к кустам.
- Ты чего? - давясь хриплыми стонами, отец вырвал револьвер у Пахолкова. - Эсер… Рука легкая…
У Викентия Пудиевича губы спеклись, голос стал ломкий, словно не свой:
- Виноват. Подозрительно же, что в корзине поганки.
Парня перевернули на спину. Лоб его белел бело-бело. Сжимались и разжимались кулаки. Он выгибался спиной, не издавая ни звука, обнажал окровавленные зубы. Глаза под рыжими потными бровями не мигали, стеклянные, плоские, уже мертвые.
- Готов, - выдохнул отец и с бранью напустился на меня: - А ты? По-ган-ки. Опята, дуреха. Опята!
Опята были в корзине. Мама их никогда не брала, звала поганками.
Коленки мои подгибались. Прижималась к сосенке, и сверху сыпались иглы, сосенка шатко качалась.
При обыске на убитом нашли компас, карту, браунинг и мятую записку с цифрами столбиком.
- Что это значило бы? - держал Пахолков бумажку.
Недоверчиво покосился на него отец:
- Офицер, а будто не слыхал! Шифровка!
- Шифровка? Кому?
Отец хмуро пожал плечами.
- Не-е! - суетился Овдокша. - В Кузоменье этот не проживал. Чужой! Ну, Пахолков… Ну! Навскидку вражину срезал с одной пули. Меня научил бы… Научишь?
* * *
Запор хлева с норовом. Бывало, мама просила: "Пособи, Феня, задвижка не поддается". Между бревнами щель, моя рука проходит, а мамина нет. Просуну руку и откину задвижку. А лужок-то росой осыпан, березы не шелохнут. И растворяю я ворота. Пеструха переступает порог.
Почему я допустила, чтобы мама одна бежала на пожар? Затмение, что ли, на меня пало?
Полнится бор шумом поветери, в короткие затишья различу внезапно, как далеко-далеко петух пропоет, полуночник бессонный, раз гудок пароходный долетел - и больно и тяжело было слышать эти голоса прежней жизни.
Воспользовавшись тем, что мы с "грибником" занимались, соседи-то наши очистили балаган, ушли не прощаясь.
Зато прибыл представитель. Тимоха его провел - шито-крыто, никто не видал. "Представитель", - это-то что такое?
- Нич-чо! - бахвалился Овдокша. - Дадим белякам копоти. Положись на меня, Григорий Иванович, как на депутата.
Нервничал Пахолков, ожидая вызова.
- Есть вопрос, извини, Григорий Иванович.
- Говори.
- Как ты дезертировал, Григорий Иванович?
- Обыкновенно.
- Пожалуйста, конкретнее…
- А ради товарища. Вместе в госпитале отлеживались. Офицер он был. Офицеры, знаешь, не на одну колодку скроены! Замешан он был в антивоенной пропаганде. Большевик. На многое мне глаза открыл. Грозили ему неприятности. Партия приказала перейти на нелегальное положение. Так куда он один-то, если без палки не ходок? Дочка, - позвал меня тятя, - давай сюда. Пошли знакомиться. Викентий, и ты с нами.
Балаган как балаган. Поцелее разве, чем тот, где мы дневали. Очаг-камелек сложен из камней. В грудке золы дотлевают уголья.
За столом склонилась к карте девушка. Стриженая, в стираной-перестиранной гимнастерке.
- Разрешите представиться?
Перед кем тятя робеет? Дюжий, плечистый дядя - перед этой стрекозой?
Строгий взгляд девушки обежал Пахолкова и, задержавшись на мне, потеплел:
- Значит, ты Чернавушка? Звать меня Олей. Надеюсь, мы подружимся. Григорий Иванович, коса у вашей партизанки - чудо!
Меня она разве чуть выше. Тоненькая. Талию хоть в горсть зажми. Глаза синие-синие. У губ складки. Складки у губ и тонкие морщинки на лбу, похожие на паутинки.
Ручаюсь, Викентий Пудиевич был не меньше моего поражен: руки по швам, а брови надломились от недоумения. Не слышит, поди, что ему отец нашептывает: "Очень ценный работник. Кровь из носу, но чтоб волос с ее головы не упал".
Оля перекинулась несколькими словами с Пахолковым и сказала:
- Снимаемся, товарищи. Пора.
Отец запротестовал:
- Отдохнули бы, Ольга Сергеевна.
- Товарищ Достовалов, мы на фронте. Прошу без опеки.
Дождь посыпал. Тропа раскисла, бухаем по лужам и мокнем.
Это - фронт? У кого пушки, винтовки, у нас шомполка Овдокши, может заряженная солью, ребятишек с гороха пугать. И держим мы путь на хутор к тетке Поле. В подполье, что ли, займем позицию?
Глава IX
Буксирная эскадра
Что плетью поротый, я скрою. Не повинюсь. На службе попрошусь к лошадям, стану стараться, может, с конем после войны отпустят?
Голубело небо, донашивало наряд летний. Гроздья рябин набухали соками. Табуны диких голубей перелетывали по жнивью: выпукло круглились сытые радужные зобы, набитые зерном.
Погоняя, опорки меня по пяткам подстегивали: шагай, Федька, не ленись.
Я чего? Не ленился. Шагал. И на песни потянуло:
Девки - беда.
И ребята - беда.
Ребят-то в солдаты,
А девок куда?
Но услышу деревянное дребезжанье телеги - молодайка, широко расставив босые ноги, погоняет стоя, и подол вкруг икр плещется, копыта лошади тупо стучат по песку; но увижу, как на полосе ребятишки лен дергают и костер палят, пекут в золе картошку; но дымом овинным, горячим, хлебным нанесет от деревни за полями - и словно живое от живого отрываю от себя стукоток телеги по дороге, петушиный крик и овинный дух.

Вьется мимо полей и пожен, стелется проселок, моя дальняя дорога. От позора бегу, от бесчестья - опорки по пяткам подстегивают, за пазухой луковица, рубаха к закровенелым рубцам на спине прилипла.
Кто по дороге встретится, отвечаю на расспросы, мол, лошадь ищу: мастью каряя, лоб с проточиной, подкова на передней ноге хлябает. Не очень вязались ко мне, жалели и сочувствовали: горе у парня, лошадь пропала.
Сперва деревни я обходил, потом осмелел. Чего там, находчивый небось: надо, то сквозь игольное ушко пролезу. Ногтем зацеплю - не сорвется!
Всплыли в стороне воздушно-легкие, туго надутые купола, поднятые белыми стенами на угоре над зеленью берез.
Погост.
Поповский дом под железной крышей. Избы с крашеными окольницами, в кровь сбиты ноги опорками. Я сел отдохнуть на пожне у стога сена. И то ли заметили меня из деревни, то ли случай такой выпал, - заявился ко мне мужик в гимнастерке распояской, оброть-недоуздок через плечо.
- Полно врать, - сказал он, когда я завел прежнюю басню. - Лошадь он ищет… Ко красным пробираешься. Да не ты первый. Идут! Кто своей охотой, кому и деваться некуда.
Узелок с ним был, в узелке картошки вареные, сальца кусок, лепешка из льняного жмыха и бутылка молока.
- Ешь, не осуди, что хлеба нету. Только поостерегся бы ты, не ровен час нарвешься на беду. Шибко вольно шагаешь, ровно в гости.
"Вот тебе, Федька, игольное ушко!" - подумалось мне.
- И я, бывало, на ту войну весело шел, - говорил мужик мрачно. - Надеялся к зиме вернуться, да три года загибался в окопах. Войны, они, паренек, долгие. И эта, не думай, что кончится скоро. А кабы не хозяйство, туда ж бы пошел… - ухмыльнулся он угрюмо. - Коней искать без оброти!
- У всех хозяйство, - заикнулся я было, робея перед его ухмылкой на мрачном, изрытом оспой лице.
- Лопай, если дано! - рявкнул мужик. - Указывает ишшо. Душу ишшо вынает. Может, я ночей не сплю, может, мне тошнее, чем кому? Газами травлен, штыками колот, и опять мне винтовку брать? Знаю - долг в том. Долг… долги… Пошто я всем должен, мне одному никто не должен?
Что тебе ответить, дядя? На себя сердишься, зачем же на мне муку свою срываешь?
Не тронул я ни лепешки, ни молока:
- Благодарствую, сыт.
Вскинулся он угрюмо:
- Брезгаешь? Ишь, чистоплюй нашелся, опорки на босу ногу.
Когда я уходил, мужик бросил мне вслед оброть, звякнувшую железными удилами:
- На, самолучшую отдаю.
Я ее не поднял. Даже не обернулся назад. Жену свою взнуздывай… Хозяин!
Потом уж одумался. Я-то разве не такой же, как этот мужик? Поесть он принес, оброть давал. Зря я худо с ним обошелся. Наконец, с чего он догадался оброть принести? А… ведь меня баба в телеге обогнала, я еще выспрашивал у ней про свою Карюху: на лбу проточина, на передней ноге подкова хлябает.