Александр Солженицын - Красное колесо. Узел I. Август Четырнадцатого стр 83.

Шрифт
Фон

– А разрешите узнать, какая, например, из Гегеля ваша любимая мысль? Ну просто, какая первая вспоминается?

Котино широкоскулое лицо, с большим размахом от виска до виска, переходило легко в широкий смех, но и в думанье тоже. Многое было прекрасно – и самодвижение идеи, и начальное отстаиванье принципа в его неразвитой напряжённости. А лучше всего:

– Пожалуй, развитие через скачок!

В скачке было что-то затягивающее.

Варсонофьев со вкусом сплетал пальцы на столе.

– Но если вы гегельянец, вы же должны утверждать государство.

– Я и… и утверждаю, – с некоторой заминкой согласился Котя.

– А государство – оно не любит резкого разрыва с прошлым. Оно именно постепенность любит. Перерыв, скачок – это для него разрушительно.

Ели. Пили, в меру прохладное и крепкое пиво. Варсонофьев грыз солёные сухарики. Зубы у него пробелевали все целые, ровные.

– А допустимо будет спросить, – трубил Котя, – чем вы, Павел Иваныч, занимаетесь? Мы тут гадали…

– Да как сказать… Одни книги читаю, другие пишу… Толстые читаю, тонкие пишу.

– То, что вы говорите, – не вполне ясно.

– А когда слишком ясно – не интересно.

У Коти была эта манера – ломиться, не сообразуясь с вежливостью, Саня от неё страдал. И, помогая увести разговор от допытывания:

– Разве так?

– Да знаете, чем важней для нас сторона жизни, тем она смутней. Полная ясность бывает только в простяцком. Лучшая поэзия – в загадках. Вы не замечали, какой там тонкий кружевной ход мысли?

– Два-конца, два-кольца, пос-редине гвоз-дик! – энергичным ритмом считалки выговорил Котя и расхохотался. Впрочем, громкость его не прорывала общего гула, и в круговой стене этого гула они друг друга слышали отчётливо, как в тишине.

– Есть и получше. Со вечера бел заюшка по приволью скачет, со полуночи на блюде лежит.

Слова загадки он выговорил особым поглубевшим распевным голосом, от своего голоса – особным, а тем более от гудящих плотоядных пивных голосов.

– И – что ж это такое? – торопился Котя.

Тем же голосом затаённо выпустил между усами и бородой:

– Невеста.

– А почему – на блюде?

– А прямо на кровати – загадки не будет. Поэтический перенос. На блюде, потому что отданная, беспомощная, распластанная.

Саня не покраснел ли чуть? Нет, он обдумывал.

Ели, пили.

Варсонофьев продул усы:

– Но слова затаскиваются и часто закрывают смысл. А что это значит сегодня – быть народником?

Саня сосредоточился, покинул всё, что на столе. При его здоровости и степной загорелости, заметной даже здесь, от малых окон пивной, было совсем не степное, а мягкое у него лицо; под пропалёнными волосами в голубых без твёрдости глазах всё время шла работа, не оставляя охоты много говорить, а когда говорил, то тут же готов был перед собеседником и потесниться:

– Н-ну… кто любит народ. Верит в его духовные силы. Полагает его вечные интересы выше своих кратких и малых. И живёт не для себя, а для него, для его счастья.

– Для счастья?

– Д-да, для его счастья.

А глаза Варсонофьева из-под надёжной защиты просторных бровных сводов так двумя светами и наслеживали:

– Но счастье народного большинства – это сытость, одетостъ, благополучие, полная удовлетворённость, так? А накормить, одеть – на это, смотришь, тоже целое столетие понадобится? Пока до вечных интересов – а мешают бедность, рабство, непросвещённость, плохие государственные учреждения, – и пока это всё сменить или исправить, тут и народников три поколения надо?

– Д-да, возможно.

Не мигая, совсем не нуждаясь мигать, мог смотреть Варсонофьев неотрывно, не упуская из глаз наслеженное:

– И все эти народники, спасая не меньше всего народа сразу, до той поры отказываются спасать себя? Вынуждены так. И вынуждены считать негодниками всех других, кто не жертвует собой для народа, – ну там занимается каким-нибудь искусством, или поисками абстрактного смысла жизни, или, хуже того, религией, душу спасает, и так далее?

Саня так внимательно слушал, даже измучивался. Он кисть, палец поднял, чтобы слово вставить, потом забудет:

– А в ходе жертвы для народа – разве душа не спасётся? Сама?

– А вдруг эта жертва – не та? А скажите – у народа обязанности есть? Или только одни права? Сидит и ждёт, пока мы ему подадим счастье, потом вечные интересы? А что если он сам-то не готов? Тогда ни сытость, ни просвещение, ни смена учреждений – не помогут?

Саня лоб вытер, глаз не сводил с Варсонофьева, так из глаз в глаза и хотел перенять, понять:

– Не готов – в отношении чего же? Нравственной высоты? Но тогда – кто ж?…

– А вот – кто ж?… Это, может, до монголов было – нравственная высота, а мы как зачли, так и храним. А как стали народ чёртовой мешалкой мешать – хоть с Грозного считайте, хоть с Петра, хоть с Пугачёва – но до наших кабатчиков непременно, и Пятый год не упустите, – так что теперь на лике его незримом? что там в сокрытом сердце? Вот кельнер наш – довольно неприятная физиономия. А над нами – "Унион", кино, этот антихрист искусства, там тапёр играет в темноте – а что у него в душе? какая ещё харя высунется из этого "Униона"? И почему же надо всё время для них жертвовать собой?

– Тапёр и кельнер, – объявил Котя, – это не строго народ.

– А где же? – седо-светлую узкую голову со светящимся бобриком повернул на него Варсонофьев. – До каких же пор непременно обязательно один мужик? Уж миллионы из него утекли – и где ж они?

– Но тогда надо строго научно определить народ!

– Да все мы научность любим, а вот народа никто строго не определил. Во всяком случае не одно ж простонародье. И нельзя ж интеллигенцию отдельно от народа считать.

– И интеллигенцию определить! – сил не смеряя, ломился Котя.

– И этого тоже никто не умеет. Например, духовные лица у нас никак не интеллигенция, да? – И увидел в котином мимолётном фырканьи подтверждение. – И всякий, кто имеет ретроградные взгляды, – тоже у нас не интеллигент, хоть будь он первый философ. Но уж студенты – непременно интеллигенты, даже двоечники, второгодники и по шпаргалкам кто…

Не выдержал серьёзности, бороду от усов отодвинул в явном смехе. К усам прилипла пивная пена. Показал неприятному кельнеру:

– Ещё пару, пожалуйста.

Хватка серьёзности за столом ослабла, опала – а Саня всё ещё задерживался в ней: что-то в этом коротком разговоре так и не разрешилось, в сторону повисло и оборвалось. Он не просто думал в разговоре, но удручался.

– А кстати, молодые люди, если это не нескромно, мне хочется понять: вы – каковых родителей дети? Из какого слоя?

Котя густо покраснел и стих, как поперхнулся. Сказал нехотя, к молчанию:

– Мой отец умер.

И пива налил.

Но Саня знал котино больное место: ему стыдно, что его мать – рыночная торговка, он обходит это, как может. И, отрываясь от недодуманного, собою заставил друга:

– А дед у него – донской рыбак. А мои родители – крестьяне. Я в семье – первый, кто учился.

Варсонофьев довольно сплёл и расплёл пальцы:

– Вот вам и пример. Вы и от земли, вы и студенты московского университета. Вы и народ, вы и интеллигенция. Вы и народники – вы и на войну идёте добровольно.

Да, это трудный и лестный был выбор – к кому же себя отнести.

Котя разодрал воблу как грудь себе:

– Но я так начинаю понимать, что вы – не сторонник народовластия?

Покосился Варсонофьев:

– Как вы догадались?

– Что ж, по-вашему, народовластие – не высшая форма правления?

– Не высшая, – тихо, но увесисто.

– А – какую ж вы предложите? – возвращался Котя в свой жизнерадостный, почти детский задор.

– Предлагать? И не посмею. – Повёл, повёл из двух пещер тёмно-блестящими глазами. – Кто это смеет возомнить, что способен придумать идеальные учреждения? Только кто считает, что до нас, до нашего юного поколения, ничего важного не было, всё важное лишь сейчас начинается. И знаем истину только наши кумиры и мы, а кто с нами не согласен – дурак или мошенник. – Он, кажется, сердиться начинал, но тут же умерился: – Да не будем упрекать именно наших русских мальчиков, это мировой всеобщий закон: заносчивость – первый признак недостаточного развития. Кто мало развит – тот заносчив, кто развился глубоко – становится смиренен.

Нет, Саня не поспевал за разговором: слушал новое, а додумывал передсказанное. Уж сколько они захватили, бросили и дальше. Но всё то безнадёжно упуская, вот этому последнему он выставился навстречу:

– А вообще, идеальный общественный строй – возможен?

Варсонофьев посмотрел на Саню ласково, да, отречённый неуклонный уставленный взгляд его мог быть ласковым. Как и голос. Тихо, с паузами он сказал:

– Слово строй имеет применение ещё лучшее и первое – строй души! И для человека нет нич-чего дороже строя его души, даже благо через-будущих поколений.

Вот оно, вот оно, что выдвигалось! вот что Саня улавливал: надо выбирать! Строй души – это же и есть по Толстому? А счастье народа? – тогда не держится…

Прогонял, прогонял продольные морщины по лбу. А Варсонофьев:

– Мы всего-то и позваны – усовершенствовать строй своей души.

– Как – позваны? – перебил Котя.

– Загадка! – остановил Варсонофьев пальцем. – Вот почему, молясь на народ и для блага народа всем жертвуя, ах, не затопчите собственную душу: а вдруг из вас кому-то и суждено что-то расслышать в сокровенном порядке мира?

Сказал, на обоих посмотрел: не много ли? Притушился. Отхлебнул. В который раз отёр от пены усы.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора