– Погром продолжался еще три дня. Грабили дома, лавки, магазины, фабрики, принадлежащие евреям. Даже дом городского головы разгромили. И только потом войска разогнали погромщиков. Сейчас ведется следствие. Выявляют зачинщиков погрома. Полицмейстера и губернатора отстранили. Кстати, есаул, зарубивший Нордвика, тоже оказался живучим. В соседней палате лежал. Выписался на днях. Но он уехал из города. Перевели от греха подальше, кажется, в Омск. Зовут его Виктор Вдовин, чтобы ты знал. Если вдруг встретитесь еще, прошу тебя – не промахнись. В городе уже целых двадцать профсоюзов. Создана новая партия – народной свободы. Туда почти все наши профессора записались. Да и студенты. Но для меня лучше РСДРП все равно ничего нет. Ты ведь тогда в споре с Нордвиком оказался прав. Эти погромы были спровоцированы из столицы и прошли по всей стране. И в Москве, и в Одессе, и в Кронштадте, и в Польше.
Об этом сам Ленин в "Искре" писал. Давай поправляйся быстрее. Нашей боевой дружине тебя очень не хватает.
Я отрицательно помотал головой.
– Почему? – удивился Чистяков, а потом схватился за голову, вспомнив нечто очень важное. – Ты же, наверняка, теперь к эсерам пойдешь. Ведь твое лечение лично Муромский контролирует, а он в их партии активную роль играет. А Потанин, как узнал, что его земляк столько людей во время погрома спас, лично тебя навестил. Но ты тогда был без сознания. А сын и племянница Андреева вообще возле тебя все ночи напролет дежурили. В общем, ты в Томске сейчас личность известная. Можно сказать, герой. О тебе такие люди пекутся, можно только позавидовать. Ну ладно. Ты прости уж, что совсем заболтал тебя, больного. Давай выздоравливай.
Через два дня я самостоятельно встал с кровати, подошел к заледеневшему окну. На улице валил снег. Он покрыл собой и превратил в большой сугроб пожарище на месте театра Королёва. А каменный остов бывшего железнодорожного управления безжизненно смотрел на меня пустыми глазницами окон, как полуразрушенный древнеримский Колизей. И я вдруг отчетливо понял, что вся моя прежняя жизнь осталась в прошлом. Только эти руины и укрытые сугробами головешки напоминают о ней. С одной стороны, мне было немного грустно расставаться с моим революционным студенчеством, но с другой – новая, незнакомая, интересная жизнь манила своими перспективами. И от осознания этого мне стало легко и спокойно.
Глава 3. Сибирский характер
Щеки горели под ладонями. Словно это его самого, а не прадеда изуродовали факелом в овраге на Московском тракте. Пётр Коршунов отделался легкими шрамами, зато на лице его правнука откуда-то взялись ожоги. Мистика, и только.
Может быть, и непонятная болезнь, которой он переболел в детстве, была только поводом, а истинная причина корявости его лица в каких-то недоступных человеческому пониманию генетических, энергетических, судьбоносных механизмах или, по-другому говоря, божьем промысле? Досталось пращуру, а на нем сказалось.
Захотелось напиться, и тотчас он почувствовал голод. История настолько захватила его, что он забыл о времени. Взглянул в окно и не поверил своим глазам: на улице было темно. Окликнул Жаклин, но никто не ответил. Он обошел все комнаты, но родственницы не было.
Холодильник на кухне был не только пуст, но и вообще отключен. Пришлось одеваться и тащиться на улицу.
В круглосуточном мини-маркете за углом дома он купил еды, кофе и виски. Вернувшись в квартиру, нарезал бутерброды, сварил кофе и, собрав весь ужин на почерневший от времени мельхиоровый поднос, снова отправился в кабинет. Выпивая и закусывая, он открыл вторую тетрадь прадеда.
Из клиники меня выписали лишь на Масленицу. С двигательными рефлексами стало все в порядке, а вот с речью докторам справиться не удалось.
– Вы явно не немой, но почему не можете говорить, современной науке не известно. Скорее всего, мы имеем дело с каким-то психическим отклонением. Возможно, вы сами когда-нибудь вдруг возьмете и заговорите. Но когда это случится и случится ли вообще, я не знаю, – сказал мне перед выпиской седой профессор и отвел в сторону глаза.
Томская общественность была занята выборами в Государственную думу. Я не хотел никого загружать своими проблемами и нанес всего по одному визиту вежливости тем, с чьей помощью оказался на ногах.
Муромский первым делом поинтересовался, как у меня с деньгами, если нужна какая-то помощь на дальнейшее лечение, то он готов оказать ее. Я отрицательно покачал головой, мол, в средствах не нуждаюсь. Тогда адвокат посоветовал мне отправиться лечиться за границу.
– Поезжайте в Германию. Нет, лучше сразу в Швейцарию. Там самая передовая медицина в Европе. А какой воздух в Альпах! Я, правда, сам там не бывал, но от авторитетных людей слышал, что одним только горным воздухом можно лечиться.
Я улыбнулся и утвердительно кивнул. Да, собеседник из меня теперь был никудышный. И хозяин дома облегченно вздохнул, когда я встал и потянулся за пальто.
Визит к Потанину получился более душевным. В комнате, которую он снимал, не было даже свободного места, чтобы присесть. На стульях и лавке были разложены какие-то географические карты, раскрытые книги, газетные вырезки, прокламации. Маленький, сухощавый, волосатый, как Вий, насупленный старик в поношенном черном сюртуке, прикрытом сверху серым пледом, восседал за несоизмеримо огромным для него захламленным столом и быстро что-то писал. Увидев меня, он встал и вышел на середину комнаты. Мне даже не пришлось представляться – писать на бумаге, кто я. Григорий Николаевич сам узнал меня, хотя видел лишь единожды, перевязанного и без сознания. Мы сели. Потом он какое-то время пристально смотрел на меня, но я не испытывал от этого никакого неудобства. Он не просто читал мои мысли, а как бы разговаривал со мной глазами.
И вдруг неожиданно спросил:
– И когда вы намереваетесь отправиться на родину?
Могу поклясться, что ни одна живая душа не знала об этом моем намерении. Только вчера, выходя от Муромского, я решил перед отъездом в Швейцарию посетить Павлодар и попытаться отыскать там знахарку, которая однажды уже излечила меня от немоты.
Пораженный его внутренним зрением, я поочередно загнул все пять пальцев на ладони, мол, через пять дней.
Но Потанин в своих мыслях убежал вперед и произнес фразу, которую я запомнил на всю оставшуюся жизнь:
– В любом положении есть свои достоинства. Молчаливые люди мне всегда нравились больше, чем болтуны. В наш говорливый век слова уже малого стоят. Окажись я на вашем месте, наверное, занялся бы каким-нибудь затворническим трудом. Например, стал бы учить иностранные языки, написал многотомную эпопею или, на крайний случай, овладел стенографией. У сильных мира сего особо ценятся помощники, умеющие держать язык за зубами.
Благодаря этому драгоценному совету я в дальнейшем не опустился до уровня никчемного калеки, а выжил и нашел свое место в жизни.
Григорий Николаевич огорченно добавил:
– Вы уж извините меня, уважаемый Пётр Афанасьевич, что даже чаем вас угостить не могу. Кухарка уже ушла. Я полагал, что у меня к ужину остался хлеб или кусок какого-нибудь пирога, но ошибся…
В его голосе чувствовалась такая искренняя досада, какую испытывают только дети, когда не могут сделать чего-то хорошего и важного для других, и этого стыдятся.
Я припал лбом к его костлявой, шершавой руке, точно прося благословения. А уходя, обронил на заваленный манускриптами стул у двери десятирублевую купюру.
В доме статского советника, ревизора акцизного управления, публициста и археолога Андреева меня приняли как родного, усадили за стол и без ужина не отпустили. Хотя сам хозяин, недавно вернувшийся из поездки, сильно простудился и вышел к столу с перевязанным шерстяным шарфом ухом.