Хозяйка, не понимавшая ни слова по-русски, с изумлением смотрела на эту пару.
– Да, – сказал Даня. И добавил по-французски: – Мадам, это моя родственница. Она войдет буквально на пять минут.
Хозяйка понимающе улыбнулась, пожала плечами и спустилась вниз, по-прежнему держа в руке керосиновую лампу.
– Входи! – пригласил Даня.
Впускать ее в комнату ему не хотелось. Предполагалось, что если все будет хорошо, то они снимут вместе уже другую комнату, подальше от города, представившись хозяйке молодоженами.
– Извини, – сказал он сухо. – Я ведь не знал, что ты придешь.
Вся комната была перевернута вверх дном. Готовясь к отъезду, он складывал свои вещи на постель, в открытые чемоданы, перебирал книги, достал купленные в подарок папе папиросы и закурил, впервые за все это время. Мари улыбнулась, увидев весь этот кавардак, с трудом нашла на кровати свободное место и аккуратно присела:
– Я поняла, что ты решил плыть сегодня, не сказав мне ни слова.
Он снял чемодан со стула и тоже сел.
– Сегодня я дал объявление в газете. Что двадцать девятого июля плыву через Ла-Манш.
Она покраснела. И наклонила голову, как делала всегда, когда злилась:
– Это все неважно. Я пришла расторгнуть наш договор.
– Что это значит?
– Даня, – сказала она дрожащим голосом, – я люблю тебя. Неужели ты еще не понял? Если с тобой что-то случится, я не смогу больше жить. Ты не имеешь права этого делать… верней… ты можешь это делать, но только после, а не до.
Все дальнейшее Даня помнил плохо. Он вроде бы встал и медленно прикрутил фитилек лампы, другой рукой освобождая кровать от лишних предметов – комната была совсем маленькая, и все это можно было делать одновременно, – Мари начала стремительно расстегивать пуговицы на своей одежде и вылезать из юбки – все это было ужасно смешно, но в темноте глаза ее так ярко блестели, что он испугался за нее: порой с девушками происходят странные вещи, совсем странные, Даня всерьез боялся, что она сейчас зарыдает, а может быть, начнет летать по комнате, от нее всего можно было ожидать, словом, все дальнейшее, что происходило с ними, он помнил плохо, и даже очень плохо, однако странное дело, потом, когда он вспоминал те несколько дней, которые последовали за минутой, когда она вошла в комнату, события перед ним становились все яснее, все отчетливее, постепенно проступали детали, отдельные слова складывались во фразы, положение их тел, как на четкой гравюре восемнадцатого или семнадцатого века, становилось все объемнее и ближе, приобретало трехмерность или даже четырехмерность, и в двадцатые, тридцатые, даже в сороковые годы, в Марьиной роще, в московском трамвае, уносившем его к Трехгорке, он все еще припоминал все новые и новые оттенки всего, начиная с того странного щемящего чувства, когда он стал освобождать свой рот от ее волос, которые разметались от нескольких резких движений и облепили его лицо, и он незаметно левой рукой вынимал их изо рта, чтобы было легче дышать, и в то же время ему было стыдно, ему казалось, что он ничего не должен нарушать в том, что происходит само, возможно, он должен, просто обязан задохнуться, но пока этого не понимает, вот до таких глупостей доходили его мысли, в то время как Мари, все понимая, раздвигала ноги, засовывала его руку туда, где никогда ей быть не доводилось, и все время болтала, продолжала говорить, объясняться, хотя в этом уже не было никакой нужды, и Даня потом вспомнил все ее слова до единого и даже как-то раз записал их в тетрадь, которую потом выбросил без сожаления, она ему была не нужна…
Не зная, далеко ли ушла хозяйка пансиона и не находится ли прямо тут, за тонкой дверью, чутко прислушиваясь, Даня заставил Мари говорить громким шепотом, отчего все ее слова стали еще более ощутимо-горячими, нежными на ощупь и смешными, поэтому звуковое сопровождение этой долгожданной ночи составляли ее непрерывный шепот и его короткие ответы и иногда – его короткий смех, чего ты гогочешь, спрашивала она, не знаю, мне смешно, не понимаю что тут смешного, тебе хорошо меня видно, да хорошо, очень хорошо, очень-очень хорошо, странно, правда, что такая луна, и именно сегодня, опять гогочешь, да нет, я просто смеюсь, смех – это выражение радости, не учи меня, смех – это выражение плотской, животной природы человека, а ты должен развиваться, слышишь, ты должен встать по сравнению с животным хотя бы на следующую ступень развития, Даня, мне больно, Даня, подожди, не делай так, полежи спокойно, давай полюбуемся этой луной, вот запомни, Даня, больше у тебя никогда в жизни не будет такой луны, почему, ну как почему, потому что эта ночь единственная в нашей жизни, ну так вот, слушай, о чем я с тобой хотела поговорить, опять гогочет, ну прости, прости меня, пожалуйста, я внимательно тебя слушаю, а можно слушать и не делать вот этих навязчивых движений, ты знаешь, что такое навязчивые движения, ведь они свидетельствуют о твоей умственной неполноценности, и чем у тебя тут так пахнет, Даня, я не хочу больше целоваться, ну пожалуйста, сделай перерыв, чем у тебя пахнет, не знаю, опять не знаю, а можно ты никогда, больше никогда-никогда не будешь мне так говорить: "не знаю", наверное, это мокрый плавательный костюм, он еще не высох, господи, ну какая гадость, слушай, а можно шире открыть окно, можно я сейчас попробую, нет, не уходи, не уходи, подожди, я давно хотела тебе это сказать, и вот сейчас момент настал, лежи спокойно, я тебе говорю… В этот момент его левая рука была просунута под ее спину, она лежала как бы на его локте, очень удобно, и в любой момент он мог придвинуть ее лицо к себе близко-близко и поцеловать, но он не делал этого, пока она говорила, а говорила она без умолку: ты, наверное, думаешь, Даня, что я была с тобой жестока, так вот, ты ошибаешься, это не так, это совсем не так, я никогда, слышишь, никогда не думала, что могу попросить тебя пожертвовать своей жизнью, нет, просто я не могла тебе сказать – не плыви, не делай этого, потому что тогда ты бы от меня отдалился, ты был бы уже не мой, ты понимаешь это, и вот сегодня, когда я почувствовала твой обман, кстати, я была им страшно возмущена, ах, Даня… Он медленно, очень медленно потрогал ее грудь в ночной сорочке, господи, она и сорочку умудрилась с собой прихватить, а если сейчас войдет мадам Берта… Даня, стой, послушай, а если сейчас войдет твоя хозяйка, опять гогочет… Даня, ты что, превратился в лошадь? Какая длинная сорочка, какая же длинная сорочка, до самых пяток, а вот и они, эти пятки, какие холодные, боже, какие они холодные, и какая маленькая грудь, интересно, хотел бы он, чтобы она была больше, нет, нет, только не это, интересно, а как она должна лежать, чтобы было удобней, может быть так, или нет, вот так? Даня, я же тебе сказала, что я хочу поговорить, это не значит, что ты должен молча сопеть, слушай меня, все, что я тебе говорила, было правдой, я всегда говорила тебе правду, Даня, я совершенно не представляла себе, что смогу полюбить такого рыжего дурака, я никогда не думала, что у нас до этого дойдет, но вот когда ты сказал про Ла-Манш, все изменилось в этот момент, но я продолжала не верить, нет, послушай, так мне больно, Даня, не делай так… Наконец он сказал ей тихо: послушай, Мари, давай полежим и посмотрим на луну, молча, а то я что-то нервничаю, я знаю, что ты никогда не была со мной жестока, но если сейчас у меня ничего не получится, это будет действительно жестоко.