Ехали братья Пушкины с дьяком Леонтьевым и переполнялись их сердца едкой обидой - сколь много полей, лесов, сёл, починков, городов и замков забрал под себя польский король. А далее пошла единоверная Белая Русь и литовские земли и все были под скипетром Яна Казимира.
Через три недели подъехали послы к Варшаве. Перед мостом через реку Вислу гарцевали на горячих конях изукрашенные шелками да бархатами паны. На отороченных соболями да горностаями шапках мотались под ветром перья диковинных птиц. И над головами коней тоже трепал ветер перья.
Недоезжая нескольких саженей, послы остановили карету и стали ждать. Никто из панов с коней не сходил и встречъ им не шёл.
Запахнувшись в шубы на бобровом меху, крытые сверху добрым фландрским сукном, сидели послы, ухмыляясь в бороды, в теплой карете, равнодушно поглядывая в веницейские окна, за коими мела позёмка и с реки прямо панам в морды дул ледяной январский ветер.
Дьяк Гаврила время от времени вытаскивал из-под шубы куранты с луковицу величиной, глядел, сколь часов прошло, как стоят послы у въезда в город.
Наконец, сдались паны. Слезли с сёдел и, взяв под уздцы впряженную в сани тройку белых коней, крытых вышитыми попонами, пошли навстречу послам. Боярин Григорий Гаврилович ещё плотнее запахнулся в шубу, надвинул на косматые брови горлатную - трубой - шапку, отвернулся от окна. Дьяк Гаврила косил глазом в окно - глядел, кто к посольской карете подойдет. Подъехал верхом на коне богато изукрашенный пан. Дьяк узнал его - видел в прежних посольствах. Сказал Григорию Гавриловичу:
- Зри, боярин, подъехал посол королевский - пан Тышкевич. Пушкин, еле поворотив к окну голову, сказал:
- Что ж, пущай прежде с коня сойдет. Невместно мне первому из кареты итти, когда передо мной - невесть кто верхами сидит.
Прошло ещё немало времени. Ветер не унимался, паны прятали носы в воротники, грели руки подмышками.
Наконец, Тышкевич слез с коня, одеревеневшей рукой ткнул вперед: велел гайдукам распахнуть дверцы московской кареты. Гайдуки на негнущихся от мороза ногах побежали к возку. Распахнув дверцы, стали обочь.
Боярин Пушкин, повернувшись на обитой бархатом лавке, рявкнул по-медвежьи:
- Так-то встречают великих государевых послов! Смерды дверцы каретные рвут, как тати лесные - без поклона и вежества! А ну - Флегонт, Пётра! - позвал Пушкин своих гайдуков, - затворите дверь, пущай прежде научатся ляхи, как потребно перед великими государевыми послами стоять!
Околевшие на морозе, Флегонт и Пётра попадали с запяток в снег, бесчувственными пальцами, с трудом переломившись в поясном поклоне боярину, прикрыли дверцу.
Дьяк Гаврила вновь вынул куранты:
- Четвертый час стоим, боярин Григорий Гаврилович.
- Четыре дня стоять буду, а чести своей не умалю, - сопя от обиды, просвистел Пушкин.
Тышкевич призвал своих гайдуков, что-то сказал им. Холопы побежали к карете, плавно открыв дверцу, трижды поклонились поясным поклоном.
Сердито сопя, великий посол обиженным медведем стал вылезать из возка. Накренился возок набок, задевая подножкой снег - дороден и высок был боярин, - распрямившись, верхом шапки вровень был с конным паном.
Тышкевич шагнул вперед, с трудом раздвигая губы в улыбке. Пушкин стоял не двигаясь, смотрел сурово. Тышкевич вздохнул и подал боярину руку. Пушкин в ответ руки не протянул. Чуть повернув голову к карете, спросил:
- Господа послы, а подлинно ли передо мною королевский посол, не подменный ли человек?
Пан Тышкевич, от мороза пунцовый, услышав такое поношение, стал белее снега.
- За такие слова я бы тебе рожу набил, если б не был ты царским послом, - закричал он пронзительно.
- И у нас дураков бьют, которые не умеют чтить великих послов, беззлобно усмехаясь, ответил Пушкин. Чего ему было злиться? И проморозил панов, и на своем настоял.
Потоптавшись, решил ещё покуражиться немного:
- Чего это он со мною не говорит? - спросил Пушкин, ткнув перстом во второго польского посла, пана Тыкоцинского, что стоял рядом.
- Не понимаю по-русски, - ответил Тыкоцинский.
- А зачем же король прислал ко мне такого дурака?
- Не я дурак, а меня послали к дуракам. Мой гайдук знает по-русски, вот он и будет вести с вами переговоры.
Великий посол, обложив панов нечистыми словами, залез обратно в карету и лишь, когда стало темнеть, согласился перейти в другую присланную за ним королем.
Узнав о случившемся, король решил, что послы прибыли с объявлением войны, и, ещё не назначая приема, отправил в Москву гонца с заверениями в мире и дружбе. А чтобы не ожесточать сердца послов сильнее прежнего назначил на их содержание по пятьсот злотых в день.
Коронный подскарбий только закряхтел, когда вышло, что за два месяца придется выложить из королевской казны тридцать тысяч злотых - треть ежегодного окупа, обещанного крымскому царю после битвы под Зборовым.
Через месяц примчался гонец и привез письмо царя Яну Казимиру; о войне в нем не было и намека, но за умаление титула и бесчестные враки, прописанные в книгах, царь просил казнить виноватых смертью.
* * *
Об умалении титула боярин Григорий Гаврилович говорил многие слова с великою укоризною, стыдя панов-раду и утверждая, что никогда ни в одном государстве ни одному человеку не было позволено сокращать титул государя и тем отбирать у него честь, достоинство и земли, которыми он владеет от своих прародителей.
- Более того, - говорил боярин Пушкин, - не упомянутые в титуле города и земли являются как бы выморочными, никому не принадлежащими и любой соседний государь может завладеть ими. Злее прежнего было новое оскорбление: появились в Московском государстве принесенные королевскими офенями многие мерзопакостные книги. В них было пропечатано многое бесчестье и укоризны отцу великого государя Михаилу Федоровичу, деду его патриарху Филарету и самому пресветлому государю Алексею Михайловичу, а также многим боярам и всяких чинов людям. А печатали те поносные книги, которые и от бога грех, и от людей стыд, и мимо всякой правды сочинены шильники и бездельники в Кракове и в Данциге, и во многих иных местах.
О Смоленске, который был взят плутовством и обманом и хитростью, написано: "королевского величества победою освобожден, московского царя выю король под ноги свои подклонил".
А возле лика покойного короля Владислава против левой руки написано; "Московию покорной учинил".
А про Михаила Федоровича сказано, что "возведен на престол людьми непостоянными". И его же называют "мучителем", а патриарх Филарет Никитич написан "трубач".
Также и всему Московскому царству содержится укоризна: написано "бедная Москва", а нас называют худыми людьми и побирахами и пишут многие другие хулящие слова, что и не только писать - говорить стыдно.
И, наконец, о книге про войну с казаками сказано, что венгрин и москвитин из соседей и приятелей от Речи Посполитой в сторону скакнули.
- Как же, паны-рада, вы на столь злое дело дерзнули? - спрашивал Григорий Гаврилович грозно. - Как такие поносные и неистовые слова про великого государя нашего и все Московское царство не только помыслить смели, но и в книгах пропечатать посмели? Как дерзнули великого государя бесчестить - москвитином называть, и ссоры людей вмещать? Как, паны-рада, посмели вы такие злые досады и грубости износить?
Паны-рада отвечали:
- Мы никаких книг печатать не приказывали и до них королю и нам никакого дела нет. А вы, великие послы, приехали в Польщу и накупили книг и что в них глупые люди и пьяницы-ксендзы напечатали, то вы ставите нам в вину и в укор. А все потому, что вы ни по-польски, ни по-латыни не учитесь, а верите всяким пронырам, которые невежеством вашим пользуются.
Набрав полную грудь воздуха и напустив бесконечную надменность, великий и полномочный посол, боярин Григорий Гаврилович важно ответствовал:
- Учиться у вас мы не хотим и никогда не станем. По милости божией знаем наш русский язык и догматы божественного писания, и государские чины и посольские обычаи твердо разумеем. А вы - сами себя выхваляете и называете учеными людьми, а вот уже пятнадцать лет не можете научиться, как титул наших государей писать, и нам кажется, что вы хоть и ученые - нас неученых - стали глупее.
Паны-рада с криками негодования покинули зал.
В этот же день одни ворота на посольском дворе забили, возле вторых выставили жолнеров, никого к послам пускать не велели и выходить в город также запретили.
Послы сели в осаду, но слов своих ничуть не переменяли, а ещё и потребовали, чтоб паны-рада ещё раз их выслушали. Паны-рада и великий литовский канцлер князь Альбрехт Радзивилл согласились и кротко и благолепно просили послов оставить это дело, клянясь, что впредь никогда такого не будет.
- Ни за что! - ответил Григорий Пушкин. Если не казните виновных, отдавайте за великую досаду и обиду, причиненную его царскому величеству Смоленск со всеми тягнущими к нему городами и шестьдесят тысяч золотых червонцев!
Альбрехт Радзивилл, махнув рукою, сказал с сердцем:
- Вы говорите, чтоб за бредни, напечатанные в книгах, король отдал Смоленск и иные города, а после вы захотите и Варшаву взять. Больше мы с вами об этих книгах говорить не будем.
Братья Пушкины и дьяк Леонтьев ушли на посольское подворье и ни на какие уловки панов-рады, желавших продолжать переговоры, не поддавались.
Дни шли за днями, великие и полномочные послы стояли на своем - в бесполезных пересудах и ожидании перемен прошло пять месяцев.
Радзивилл согласился сжечь несколько книг на Рынке, но казнить друкарей и писцов никак не соглашался.