* * *
Осень начиналась в Константинополе. Тихо шелестели дожди, сбивая наземь мокрые листья, возвращались в Золотой Рог боевые корабли Порты галеры, фелюги, фрегаты: до весны у Синопа, Трабзона, Батума можно было не ждать казацких стругов и чаек.
Кузовлев со дня на день ждал: вот позовут к султану. И лестно было дьяку Алферию идти к султану мимо большого государева посла, который из-за приставшей к нему неведомой болезни совсем лишился сил - и страшно: а ну, не то скажет, или не так сделает, как велит посольский обычай? Однако, хотя и боялся дьяк, - было ему интересно и радостно.
И однажды среди дня появилась на посольском дворе добрая дюжина людей - на конях, с пиками и саблями.
Дьяк Алферий, выглянув в окно, тут же понял - не во дворец ему ехать: азямы на всадниках были ношеные, кони нечищенные, сапоги старые. Не охранники султана - балтаджи - въехали во двор - простые воины - капы-кулу. Тревожно обшарив глазами толпу всадников, дьяк увидел Зелфукара-агу - и у него слегка отлегло от сердца.
Толмач вошел в дом с толстым низеньким десятником и красивым юношей, одетым в богатый халат. Взглянув на Кузовлева - будто видел его впервые, толмач сказал, как пролаял:
- За многие вины вашего царя сидеть вам, послы, в избе, никуда не выходя, пока царь урусов не напишет, зачем готовит к весне шайки лихих людей воевать крымский юрт и полночный берег Порты. А появятся казаки на море - сожгут в пепел и тебя, дьяк Алферий, и товарища твоего Степана.
Кузовлев понял, что Зелфукар-ага разговаривает с ним так из-за того, что рядом с ним стоит нарядный юноша - не то соглядатай, не то везир и-азама думный дворянин.
- Так говорить с его царского величества послом тебе, толмач, непригоже. И ты боярину твоему, Азему, скажи, что ни в каких государствах над послами бесчестья не бывает, и в Цареграде над послами того не бывало. А я за казаков не ответчик, потому как черкасы искони государского повеленья не слушают, и живут воровским обычаем искони ж.
Телепнёв, лежа с закрытыми глазами, думал; "Ах, хорошо, Алферий, ах, верно отвечаешь татарину".
Зелфукар-ага потоптался немного и строго проговорил:
- Из избы - не выходите. Со двора - не выходите. Никого в избу и на двор не пускайте. Буду только я приходить, когда повелит мне везир и-азам, пресветлый Азем-Салих паша.
И с тем вышел. За ним, неслышно ступая, вышел красивый юноша, и громко топая, - толстый десятник.
- Ну, дождались, - прошептал Телепнёв.
Кузовлев устало опустился на лавку возле стола и подпёр щеку рукой. Ясно было - снова началось казацкое воровство, гиль и грабительство. А отвечать за то надлежало ему - государеву послу, дьяку Алферию Кузовлеву, ибо с полуживого Степана Васильевича какой спрос?
"А как только выйдут казацкие чайки из Днепровского гирла, - думал дьяк, - бросит султан сорок тысяч конников на Астрахань, и поведет их подьячишка Тимошка - князь Иван Васильевич Шуйский. И если не отрубят голову дьяку Кузовлеву в Цареграде, или хуже того - не посадят на кол, то, вернувшись в Москву, расспросят его, Алферия, ближние государевы люди: пошто вора Тимошку перед визирем не изобличил, пошто не вывел на чистую воду худородного мужичишку и дозволил вору, прикрывшись царским именем, воевать южные украины - Астрахань с пригородами?
И вот за это-то дьяк Алферий ответит по всей строгости.
А за казацкое воровство кто с него спросит? За казаков ему ответ не держать".
И, рассудив таким образом, решил дьяк Алферий прежде всего избавиться от вора Тимошки. И с тем улегся спать. "Слава создателю, - подумал дьяк засыпая, - что другого вора бусурмане сами метнули в тюрьму, а то что бы было делать с двумя супостатами сразу?"
* * *
Тимоша, живя во дворце Азем-Салиха паши, с утра и до полудня слушал поучения хаджи Рахмета, носившего красную феску с черной кисточкой означавшей ученого человека. Хаджи Размет занимался с Тимошей турецким и арабским языками, готовясь к тому, чтобы понятливый и способный к языкам урус вскоре мог понимать новое для него вероучение - ислам.
А с полудня и до глубокой ночи Тимоша бродил по великому городу Истамболу, само название которого означало - "полный мусульман". Он исходил его весь - от замка Румели Иссар до древнего Хризополиса, называемого турками Ускюдаром, и от площади Сераскера до Силиврийской заставы. Он шатался по бесчисленным улочкам в кварталах Ливадии и Галаты, возле Урочища рыб, где в квартале Фанар жили богатые греческие купцы. Он бродил у белых зубчатых стен султанских дворцов Топ-Капу и Чераган, и дальше по берегу Босфора у садов Долма-бахче.
Он исходил вдоль и поперек все базары Истамбола, дивясь их разноязычию, многолюдству и богатству. Он забредал в мечети, церкви, кофейни, цирюльни, бани, таверны. Толкался среди носильщиков, водоносов, кузнецов, горшечников, мясников. Знакомился с важными деребеями - турецкими вотчинниками, с лукавыми ростовщиками, ловкими торговцами, простодушными уланами - крестьянскими сыновьями. Дивился на гадателей, заклинателей змей, фокусников, акробатов, балаганных скоморохов.
Но не прошло и месяца, как все это великое шумство и многолюдство, пестрота и живость, голубое небо и голубое море, горы сладких плодов и ласковое тепло ранней осени - стали раздражать Тимошу и вызывать у него такое чувство, какое появляется при виде сахара у человека, объевшегося сладким. И вместо прелестей щедрой осени и ярких красок базаров стали лезть в глаза Тимоше нищие и юродивые - по-здешнему дервиши, - коих было в Константинополе поболее, чем в Москве, стали попадать под ноги стаи бездомных облезлых псов, снующих по улицам и площадям целыми полчищами, а в кварталах босфорского прибрежья - тучи крыс. И вместо свежего морского бриза стали бить Тимоше в нос запахи гнили и тления - от падали, валявшейся в канавах, от затхлой воды в арыках, от тухлой рыбы на берегу, от гор гнилых фруктов на рынках.
И не весело стало от всего этого на душе у Тимоши, а тревожно и смутно. И все чаще стали вспоминаться ему белые снега и звенящие от мороза леса - чистые, смоляные, светлые. И все чаще, выходя на Босфор, глядел Тимоша на его западный берег, туда, где кончалась Европа, хотя турки считали, что именно там не кончалась она, а начиналась. На европейском берегу Босфора, собравшись тесной стайкой, застыли у самого моря белые терема византийских императоров. Зеленые кипарисы и невысокие стены с башенкамми окружали жилище ушедших в небытие басилевсов, некогда владевших половиной известного им мира. Рядом с невысокими теремами императоров громоздилось уродливое серое здание храма Святой Софии, обстроенное клетушками, выступами, минаретами.
Когда Тимоша впервые оказался внутри храма - огромного, запущенного и грязного, он не почувствовал ни величественности, ни простора, ни света, хотя София в Константинополе была раз в десять побольше Софии в Вологде. Бесчисленные колонны уходили в разные концы огромного зала, бесконечные коридоры убегали в глубь здания, ныряя под галереи и переходы и теряясь в чудовищной толще циклопических стен храма. Грязный, потрескавшийся пол, покрытые птичьим помётом подоконники, осыпавшаяся штукатурка - всё кричало о разрушении, забвении, мерзости запустения. Стены, никогда расписанные фигурами святых и изукрашенные речениями отцов церкви, теперь были густо закрашены цветами и орнаментами, покрыты затейливой арабской вязью сур из Корана.
Сквозь переплетение золотых, зеленых, красных и черных линий проглядывали, как из зарослей, желтые и коричневые лики христианских святых, голубой хитон Спасителя, скорбный и нежный шик Богородицы.
Молящихся было немного. Тимоша прислонился к одной из колонн, и вспомнил Вологду, свечи, горящие в холодной тьме Софийского собора, владыку Варлаама, и у него сладко заныло сердце и на глаза навернулись слезы. "Ох, до чего хочется домой, в Россию, в снега, в серебряные леса", - подумал Тимоша. И тут же некто, уже давно поселившийся в сердце, шепнул: "Увидишь серебряный лес из железной клетки!" "Господи, - взмолился Тимоша, - пособи вернуться домой, вразуми, как быть, что делать?" И некто второй спросил ехидно: "Какого бога просишь, Христа или Мухамеда? Их тут два, а храм все едино загажен божьими птицами и человеческим нерадением. Даже воедино собравшись, не могут главные во вселенной боги на малой частице своего царства порядок навести".
И от этого стало Тимоше легче, но в душе почувствовал он такую пустоту, какую ощущаешь, когда летишь с забора или скрипи наземь и ещё не ударился, но уже ждешь этого и от дурного предчувствия обмирает сердце.
И когда лёг поздним вечером Тимоша на ковер, вдруг вспомнил полуразрушенный и грязный храм Святой Софии, который турки звали мечетью Айя София, понял вдруг, что нет в небесах ни Аллаха, ни Саваофа, ни Магомета, ни Христа. А иначе допустили бы они, всесильные, этакую мерзость и запустение?
Ощущение пустоты не оставляло Тимошу и утром, когда он рассеянно слушал очередные поучения хаджи Размета. Еле дождавшись полуденного намаза и отстояв как во сне магометанскую обедню, Тимоша рассеянно попрощался со своим наставником и, выйдя из мечети, направился на берег Босфора. Только теперь ему совсем уже не хотелось оказаться под сенью капища, загаженного птицами и заплеванного приверженцами двух богов.