Пришла, кажется, пора проучить ее, отбить охоту разные крендели выкидывать. И будь спокойна, разлюбезная, научишься порядок уважать. До чего дошла, рохля постылая… Сирот на свете дополна, а сын единственный. Неужели она не соображает, что приемыша замурдованного надобно содержать, как и сына родного кормить, поить, обучать, в люди выдвигать значит, то, что одному Назарке предназначалось, на двоих дели? Не разделишь сплетницы и пустобрехи, да и сиротинка этот впоследствии на весь свет ославят, сыну глаза колоть будут: сироту объел. На черта это, когда у Советской власти детские дома есть. Там его и обуют, и оденут, и выучат… Не понимает этого глупая баба. Да нет, она все понимает и знает. Доброй охота быть. За счет сына! Не выйдет!
Утром он должен был ехать на полевой стан. Собрался, как всегда, харчей, правда, взял больше, чем требовалось, но ни Хавронья, ни Устинья этого не заметили. Прихватил и кое-что из одежонки сына. Самого Назарку взял в телегу будто бы прокатить до конца улицы. План у него был такой. Сына отвезти на мельницу, пусть там живет вместе с Митькой под присмотром Игната. Устинья не догадается. Живо прибежит на полевой стан. А уж он постарается дать ей понять, что не шуточки шутит.
Игнату пришлось рассказать все, а он в ответ хоть бы слово. Смутный человек старший брат.
- Ну как ты, приглядишь?.. - спросил его напрямик.
- Пусть живет.
- Если Устинья нагрянет не отдашь?
Брат сделал вид, что не расслышал, пошел на берег речки, к ребятам. Митька в штанишках, закатанных до колен, стоял в светлой воде, запускал свою мельницу-вертушку, которая крутилась, как настоящее мельничное колесо, плоские лопасти зеркальцами взблескивали на солнце. Назарка завистливо таращил зеленоватые, как у матери, глаза. Потом достал из кармана складной ножичек с костяной ручкой-рыбкой.
- А у меня вот что есть.
Митька сразу позабыл про свою мельницу.
- Дай мне.
Назарка отвел руку с ножичком за спину.
- Самому надо.
Корнюха одобрительно хмыкнул, похвалил сына.
- Молодец! Чужого не бери, но и своего не отдавай. Игнат покосился на него, закряхтел, будто от ломоты в спине:
- Пошли, ребятки… корзины плести учить буду.
Уехал Корнюха на полевой стан с неспокойным сердцем. Ненадежный человек Игнаха. Очень даже просто может донести Устинье. От него, блажного, доброго не дождешься…
Ждал Корнюха Устинью с повинной день, два, неделю не едет. И работа на ум не идет, и харчишки кончаются. Стал полегонечку то у одного, то у другого из соседей своих, домой наезжавших, выведывать про Устинью. Оказалось, что ждет ее напрасно. Дозналась баба, где он Назара спрятал, свезла на мельницу приемыша, а сама преспокойно на работу ходит. Теперь с ней не сладишь. Так и приживется приемыш. Игнату за это надо спасибо сказать помог праведник. Дал бог братьев! Из-за одного угодничай перед начальством, из-за другого терпи своевольство собственной бабы. Тьфу!
18
Без малого год прошел, как увезли Максима, а Татьяна все еще не могла привыкнуть к тому, что его нет и долго не будет, так долго, что и помыслить об этом страшно. И она старалась не думать о будущем, жила одним днем, но это было трудно не думать.
Перед сенокосом в колхозе открыли детские ясли. Абросим Николаевич определил ее в няньки. Работа подручная, всегда возле дома, Митьку при себе держать можно. Но работала нянькой она недолго. Увидел ее в яслях Рымарев, удивленно спросил, кто ее сюда назначил. А вечером пришел Абросим Николаевич, долго кряхтел, мялся, наконец сказал, что на сенокосе людей нехватка, придется ей там поработать. Сообразив, что Татьяна его не очень-то понимает и вряд ли ему верит, Абросим Николаевич признался: Рымарев дал ему нагоняй и приказал не допускать ее к воспитанию детей советских колхозников.
Она не подала виду, что обижена. Кому какое дело до ее обид? Теперь, когда нет Максима, когда заступиться за нее некому, всякий обидеть может и не так еще.
Рано утром десятки подвод вытягивались из Тайшихи, громыхая, переезжали через мост, сворачивали на затравяневшую дорогу, бесшумно катились среди зелени тальников, и луговая свежесть бодрила косарей. Молодые бабы, девки на ходу соскакивали с телер, рвали мокрые от росы цветы, вплетали их в косы.
Татьяна сидела на задней телеге, придерживая на коленях узелок с едой, и вспоминала, как ездила на сенокос раньше, с Максимом. Так же рвала цветы и вплетала их в свои мягкие волосы, ей хотелось быть нарядной, красивой.
Косили вдвоем с Максимом. Он сам налаживал для нее косу, сам отбивал и правил. Пригнанная по росту, по руке, острая, она шла в траве легко, без усилий. А сейчас… Добрые косы разобрали, ей досталось какое-то страшилище косовище толстое, грубо оструганное, тяжелое.
В первый же день Татьяна набила на ладонях мозоли. Носок юсы запахивался в землю, вскидывая клочья оплетенной корнями почвы, трава срезалась неровно, гребнями. Татьяна думала, что понемногу приноровится (теперь одно остается приноравливаться), но и на другой день получалось то же самое. Водянистые пузыри на ладонях полопались, пальцы опухли. До обеда Татьяна кое-как крепилась, потом выбилась из сил окончательно, бросила косу, упала на траву и, прижав ладони к прохладной земле, заплакала.
В нагретом воздухе жужжали пауты, под берегом, в реке, сгрудились лошади, они лениво махали хвостами и фыркали, за кустами со всех сторон вжикали косы, на буграх сыпала сорочий стрекот конная косилка все было так же, как раньше, не было только рядом Максима, и все эти привычные звуки размеренной работы, и медовый запах сухого сена, казалось, для того только и есть, чтобы напомнить ей, какой счастливой была она совсем недавно. Она плакала и думала, что Максима ей ни за что не дождаться, и от этих дум еще горше становились ее слезы.
Она бы, наверное, не встала до самого вечера. Но ее поднял Лифер Овчинников. В длинной, неподпоясанной рубахе, с распаренным жарой лицом, он вышел из кустов, спросил, нет ли чего попить. Татьяна села, отворачивая заплаканное лицо, отрицательно качнула головой. Старик оглядел ее неряшливую, клочковатую кошенину, сказал строго:
- Портишь траву, девка. За такую работу, бывалоча, по рукам били.
Татьяна закусила губу. И этот туда же… Лифер Иваныч поднял косу, взмахнул раз-другой, стал примеряться к ней так и этак.
- Руки бы обломать тому, кто ее насаживал, ворчал он. - Калека, язви его душу! Одна косишь?
- Одна.
- Что же ты от народа отбиваешься?
- Мне одной способнее…
- Не скажи… Я получше тебя знаю, как способнее. Припаряйся к кому-нибудь. Хочешь, я с тобой буду косить?
- Не хочу.
- Ну, как знаешь.
На другой день он привез из дому старенькую, с узким источенным лезвием косу, на тонком, до блеска отполированном руками косовище.
- Попробуй-ка…
Немудрящая на вид коса резала траву без усилий, она была не хуже той, которую налаживал для нее Максим.
- Пошло, кажись, дело? - блеснули из бороды зубы Лифера Иваныча. - А то воешь…
Коса была хорошая, но руки, истерзанные в первый день, болели так, что Татьяна не могла вытянуть и половину нормы. На таборе ей не хотелось показываться. Во время обеда Рымарев оглашал сводку за предыдущий день, хвалил передовиков и стыдил отстающих. Татьяне доставалось больше всех.
- Молодая, здоровая, вполне трудоспособная женщина, а отстает от стариков.
Она отмалчивалась, и это, видимо, раздражало Рымарева. С каждым днем он все больше говорил о ней, и в его ровном голосе она все чаще улавливала скрытую угрозу.
После очередной проборки Устинья подошла к ней, решительно сказала:
- Переходи к нам с Корнюшкой, будем вместе норму твою вытягивать.
- Сама вытяну.
- А чего же не вытягиваешь? Каждый день тебя позорят, а ты хоть бы что!
Татьяна молча показала ей свои руки.
- Ну и дура же ты, Танька! И за что тебя, такую дуру, Максим любил?
Она привезла ей мягкие лосиные рукавички. Косить в них было не совсем удобно, зато меньше болели руки.
А в обед, как обычно, Рымарев, отмахиваясь свернутой газетой от паутов, снова принялся читать ей нотацию. На таборе было тихо. Колхозники сидели в пестрой тени от кустов, молча ели, сочувственно посматривая на Татьяну. Под чугунной чашей с чаем дымилась головешка. Татьяна смотрела на нее, и в голове вертелась слышанная, кажется, от Максима, пословица: "Одна головня и в печи гаснет, две и в поле горят".
- Не умеешь учись, перенимай передовой опыт, - говорил Рымарев. - Но этого нет. Боюсь, Родионова не выполняет норму сознательно, по известным всем причинам, боюсь…
- А ты не бойся, председатель! - неожиданно его перебила Устинья. - Ты встань с ней рядом и покажи в наличности этот самый опыт.
- К сожалению, у меня своей работы хватает… - Устинья подсела к нему, ласково улыбнулась:
- А у Верки твоей что за работа? Может, она твой заместитель? Ты говоришь ей про передовой опыт на домашнем собрании?
Колхозники сдержанно засмеялись. Корнюха погрозил Устинье кулаком.
- А что? Краля она, твоя Верка? - не унималась Устинья. - Совсем не работает.
- Так-с, понятно… - многозначительно проговорил Рымарев и отодвинулся от нее.
- И хорошо, что понятно… Нашел кого мурыжить! - Корнюха не усидел на месте, вскочил, красный от злости, цыкнул на Устинью.
- Не слушай ты ее, Александрыч! С придурью у меня баба.
- Зато ты у меня умненький. Дай в щечку поцелую, золотце. Колхозники снова засмеялись, откровенно одобряя Устинью.
Улыбнулась и Татьяна. Корнюха сам себя на посмешище выставил. Уж сидел бы, не выдабривался перед Рымаревым.
Вскоре после обеда Устинья с косой на плече пришла на прокос Татьяны.