Кое-какие воспоминания о Северо-Ордынске у Николая Петровича все же сохранились. Всплывала улица с огромным забором; к забору подверстывалась исполинская фигура няни; няня шла крупным сердитым шагом, за которым Николенька не успевал; полняни составляла ее широкая, в бурлящих складках, юбка. Николенька держался одной рукой за нянину руку, а второй, как утопающий, пытался ухватиться за лохматую юбку, за один спасительный ее узорчик. Но узорчик этот все улетал в сторону: Николенька понимал, что отстал от няни, что и второй рукой он уже оторвался от нее, и няню с ее богатырскими шагами не догнать… И в этот момент, когда из глаз уже готовы были захлестать фонтаны, в этот самый момент вдруг происходило - оно… За мутью обиды вдруг поднималась волна синего хрусталя, сквозь который горело солнце: свобода! Глаза высыхали, губы взрывались - без одного переднего зуба - улыбкой. Руки, только что тянувшиеся к душному колоколу юбки, вдруг взлетали куда-то в небо, унося Николеньку. Забор таял внизу; за ним открывались скудные северные сады с приживалками-яблоньками и тоже таяли. Николенька бежал, размахивая руками, и улица опускалась под ним, вываливая под ноги конфеты дворов, палисадников, крыш и пустырей. "Нико-о-ленька!" - приседала няня, приложив ладони к испуганному рту; Николенька убегал, улетал в белое от голубиного взрыва небо. "Николенька!" Летели дома, крыши в слезах птичьего помета, площадь, рынок, где торговали сахарным петушком, халвой и другими необходимыми детству вещами… Так и парил Николенька, пока могучая нянина рука не совлекала его с небес, не отряхивала от песка и не вела, под строгий плеск юбки, домой…
В Петербург семейство перебралось в году 1836-м.
Въезжали в столицу утром 27 января, огромные домы обступили карету и нависли над ней всею архитектурой. Николенька, приболевший в дороге, почувствовал себя странно здоровым. Он рвался из повозки, кусал сырой, сдобренный копотью воздух. Потом его снова накрыло облаком болезни. Пронеслась в этом облаке, блеснув траурным лаком, карета. Карета просвечивала, и можно было углядеть двух седоков. Один говорил: "Если я встречу отца или сына, я им плюну в лицо… плюну в лицо…. плюну в лицо…" Карета сворачивала: "Не в крепость ли ты меня везешь?" - спрашивал тот, кто обещался плюнуть в лицо отцу и сыну. "Не в крепость ли?" Да, вот она, Петропавловская крепость, с бледным своим шпилем. "Не в крепость ли ты меня везешь?" - помнит огненные тела своих друзей, исчезнувшие в крысиной ее глотке, чтобы потом возникнуть на валу ее в нелепом наряде, который им, прежним франтам, так не шел… Не в крепость ли ты меня везешь?! "Нет, через крепость на Черную речку самая близкая дорога". Да, да, через крепость самая близкая дорога - и на Черную речку, и в Сибирь, и на Кавказ к горцам, где пули с соловьиным свистом прорезают душную виноградную ночь. Но чу! Карета четверней навстречу, ампирное дыхание мехов: граф B. с супругой. "Вот две образцовые семьи, - и, заметив, что Данзас не вдруг понял это, уточняет: - Ведь жена живет с кучером, а муж - с форейтором". Николенька, слыша все - хотя повозка уже давно разминулась со странной каретой, - не разумеет смысла: отчего такие чудеса, что жена живет с кучером?.. "Неужто же и Маменька теперь от нас отселится и станет жить совместно с кучером? Однако это совсем неудобно". Из таких мыслей Николеньку выводит неожиданный звук выстрела. Человек, сидевший в прозрачной карете, летит на снег. "Кажется, раздроблено бедро… раздроблено бедро… бедро…" Люди в черном бросаются к нему. Путь обратно: снег, Петропавловская крепость, Нева в щегольском саване…
Так протекли первые дни петербургской жизни Николеньки, наполненные детским бредом, совпавшие с чужой, в кровяных сгустках, агонией. Дайте воды, меня тошнит… Скажите государю, что умираю и прошу прощения за себя и за Данзаса… Жду царского слова, чтобы умереть спокойно… Приносят письмо от государя: государь просит исполнить последний долг христианина и причаститься. Государь пишет: "Не знаю, увидимся ли на этом свете". Государь обещает взять "жену и детей на свои руки". О, у государя надежные, как полированный мрамор, руки. Умирающий тронут: я желаю ему долгого, долгого царствования (зачем?)… Отдайте мне письмо от него, я хочу умереть с ним. Письмо! Где письмо?.. Что это? Касторовое масло? Да зачем же оно плавает в воде? Сверху масло, внизу вода… Морошки, морошки… Жизнь кончена, тяжело дышать…
Николенька открыл глаза.
За окном летел снег. Рядом, при свече, сидела няня, отбрасывая длинную хлопотливую тень. "Няня!" - позвал Николенька. Няня подняла доброе, подкрашенное свечным отсветом лицо. Не зная, что делать с обрушившимся на него счастьем, Николенька заплакал.
Плакал он и теперь, на лежанке. Жизнь, начинавшаяся блеском, вдруг взметнулась и рассыпалась, как от распахнутого зимнего окна. Словно на Рождество, когда уже все готово, взрослые полушепотом движутся вокруг елки, пеленая ее в гирлянды, а детей томят в детской, и вдруг - окно! Ненадежно закрытое, рушится в зал, рассекаясь на тысячи брызг. Ветер душит свечи, сбивает елку. Дети, испуганные звоном разбитого праздника, застывают. Потом мир взрослых перейдет в хлопотливое наступление: заткнет рогожкой раму, воскресит елку. Наладит свечи, нацепит уцелевшие игрушки. Но будет уже не так: сказка кончится, кончится сказка…
Санкт-Петербург, 2 мая 1849 года
- Пожалуйте к допросу!
В дверях фигура. Лицо озарено снизу: щербатый подбородок, губы куриной попкой. Глаза в тени, одни веки наружу.
Николенька поднимается. Освещенный подбородок приближается, пламя мнется от сквозняка. За фигурой - еще одна: намечена одними медными пуговицами.
Открывается двор в снегу, у Николеньки от свежести голова идет волною. Наклонился, отщипнул снега, обтер лицо. Земля снова окрепла, по ней заскрипели через двор к комендантскому флигелю.
Вошел во флигель и провалился взглядом в зеркало. Испугался себя: сорочка стала черной. Засуетился, пряча воротнички за галстук и застегивая сюртук доверху. И в зеркале закопошились, возились с пуговицами, душили себя воротником.
Зал. Зеркало, но уже другое. Оправа солиднее и по бокам амуры при амуниции: стрелы, колчаны; античная похоть в глазах.
- Господин Триярский, вы живете на свете не первый год? Вы ведь не первый год живете на свете? Извольте не кивать, а отвечать устно. Итак, вы признаете, что не первый год живете на свете, оттого и должно быть известно вам, что лишать человека свободы без удовлетворительного фундамента невозможно. Вы лишены свободы вот уже, кажется, десять дней, а потому имели время исследовать себя и доискаться. Сообщите следствию о результатах ваших исследований, о сорняках, которые вы должны были в себе открыть. Впрочем, комиссия делает этот вопрос, так сказать, для формы, потому что комиссии известно все и давно… Что? У вас в камере крысы? Нет, к крысам мы не имеем отношения. Впрочем, с ними мы тоже ведем борьбу и совершенствуем мышеловки… Итак, не заводились ли у вас, господин Триярский, вредные знакомства?
Позолоченная стрела, сорвавшись с лука, просвистела рядом с Николенькой, пронзив парчовую скатерть…
Начнем по порядку. Той зимой занемогла Маменька. Всегда жаловалась, что зима - ее убийца, здешний снег нездоров; к этим жалобам все привыкли, силы медицины в лице Петра Людвиговича только разводили пухлыми руками. Явились первые капризы. Маменька стала требовать ежедневных докладов; иногда начинала просить кисленького. Николенька, когда являлся к ее постели, тут же притягивался к самому ее уху; как-то, растратив все новости, доложил ей про господина Фурье и хрустальные дворцы. "Это общество будущего, Маменька! Там будет множество садов, зимы будут уничтожены, и вы воскреснете. Вам выделят отдельную комнату, и специальные машины будут вам ежедневно доставлять кофей". Слово "будущее", вообще на всех матерей действующее нехорошо, надуло на Маменьку целую бурю из Короля Леара. Она побледнела и стала просить кисленького.
- Кисленького!
В комнату, шумя платьем, входила няня с лимоном на грязной тарелочке.
Был за Маменькою такой грех: лимончик. Особым ножиком раздевала свое кислое сокровище от кожуры; кожуру потом осыпала сахаром и употребляла отдельно. Иногда в этих занятиях Маменьке составляла компанию сестра Варенька. К лимону подавался чай, заправленный таким количеством сахара, что подглядывавшая за этим бесчинством няня только качала головой. Но потом Варенька выпорхнула из семейного гнезда, причем со скандалом, и Маменька в своих лимонных увлечениях осталась без компаньонки. Вскоре Маменька простила Вареньку и даже уломала на то Папеньку, который, едва заходила речь о его "Корделии", затыкал уши. Родители кисло благословили Варенькин мезальянс, и Маменька стала слать ей по праздникам записки, приглашая "на лимончик". И та приезжала, пока не уехала в Новгород - угасать окончательно.