- Погоди теперь! - кричали по Москве. - Теперь уж народ не стерпит!
Но ничего, народ стерпел. Поговорил, поговорил, да и замолчал себе. Иные даже сами над боярами насмехались, все их обиды вспомнив, все тяготы да войны, что без нужды устраивались.
- Ничего! - говорили самые смелые. - Теперь наш государь пузо-то им прищемит! Теперь слезы-то народные отольются!
LIV
Последняя беседа
"Ну, сестрица милая, - сказал как-то сам себе государь. - Пора теперь и за тебя браться!".
И, не трогая пока стрельцов, принялся за свою неукротимую сестру Софью Алексеевну. Сам производил дознание.
В один из сентябрьских дней пожаловал в Новодевичий монастырь. Из розыска ему было уже известно, что не одной только рассылкой грамот к мятежникам провинилась пред ним неукротимая сестра: ему было ведомо, что ее московские сторонники в то время, когда в Москву шли мятежные стрельцы, подкопались под келью царевны, вскрыли пол и чуть было не вывели ее из монастыря, да только бдительность гвардейского караула, в особенности его начальника, князя Трубецкого, помешала этой отчаянной попытке окончиться успехом.
Софья даже не встала, когда в ее келье появился брат. В последние десять лет она редко видала его, но теперь, когда Петр вошел, и взглянуть не захотела, понимая, что для нее все кончено. До этого мгновения в течение десяти лет она все еще жила слабой надеждой, что, быть может, ей удастся гордою орлицею вылететь из-за монастырских стен, утолить жажду мести; но все рушилось, страшный брат одолел.
- Пришел я, сестрица, побеседовать напоследях с тобой, - присаживаясь напротив и пронизывая ее своим огненным взглядом, заговорил Петр.
- О чем говорить-то нам? - ответила Софья. - Все, что можно было, то другие за нас сказали, а глумиться тебе надо мною нечего. Ничего ты этим не возьмешь.
- Да не для глумления я пришел к тебе, - жалея ее и сдерживаясь, ответил Петр, - а так… Не могу же я забыть, что хотя я - нарышкинец, а ты - Милославского семя, а одна в нас кровь течет. - Голос царя зазвенел. - Знаешь, поди, что на Москве-реке и на Истре было, да и сверх того тебе ведомо, что и впредь вот в эти дни будет…
- Полно! Не гневи своего сердца, - зло усмехнулась Софья. - Как будто и немного в нас одной крови… отцовская-то, ну так что ж? Может быть, и эта кровь поразжижена в тебе, братец.
- Молчи! - хрипло крикнул Петр и так ударил кулаком по столику, что раскололась его доска. - Будто не видишь, что мы с тобой во всем одинаковы - и нрав у нас один, и воля! Мы все крутить беремся и скручиваем. Так что ж тут говорить-то? Если бы твой верх был, ты-то пощадила бы меня? Пожалела бы меня, а? Ну-ка, скажи мне правду!
- Ни за что! Никогда! - так и вспыхнула Софья. - Правду ты сейчас сказал, одинаковы мы… Два медведя, Петр, в одной берлоге не уживаются. На самую малую минуточку удалось бы мне верх взять, так не было бы тебя в живых. Вот тебе моя правда, ты хотел ее.
- Спасибо! - глухо ответил Петр. - Знаю, ты ненавидишь меня. За что же?
Софья ответила не сразу.
- Нет! - после некоторого молчания произнесла она. - Не раз я, сидя вот здесь, в тиши, сама себя о том спрашивала, и не было ненависти к тебе в моем сердце. Да и как ей быть-то? Ведь помню я, как ты родился. Я тогда еще девкой была, и, как теперь помню, батюшка наш, хвастаясь, тебя принес и мне на руки дал. Еще тогда огненное чудовище с хвостом по небу ходило и людей пугало; помню, говорили тогда: "К великим бедам это знамение небесное, антихрист народился". Вот так оно и вышло. Злое ты дело делаешь для своей земли, Петр, ох, какое злое, поверь моему слову! От народа ты отшатнулся, к иноземцам ударился, их обычаи заводишь… Только ты один, а народ твоих новшеств не хочет. Ты вон за рубежом был, попригляделся, поди: народ-то там такой же, как и наш московский - тот же зверь лютый, что и здесь у нас. Да только разница, что зарубежные народы свой путь проходили века, а ты хочешь весь свой народ вровень с ними в малые годы поставить. Ведь невозможно это… Вон оберегатель уж то ли не умница был, то ли он не перевидал на своем веку! И в немецком платье любил щеголять, не брезговал им, и табачным зельем дымил, а от дедовской старины не отказывался. Говаривал он: "Хорошо за рубежом, да и у нас не худо". Вровень мы с зарубежными идем, а ежели все переломать да перековеркать, а потом так поломанное и бросить, - не будет из этого толка. Что ж ты думаешь? Я над таким делом, вот какое ты вершить теперь хочешь, не раздумывала, что ли? И так, и эдак прикидывала, да видели мы с сберегателем, что ежели Русь на зарубежный лад повернуть, так она в хвосте всех соседей пойдет, и каждый из них, кто захочет, над нею измываться будет. Ломка народ погубит и мощь в ней ослабит.
Думаешь, ежели боярина в немчинское платье перерядить да бороду ему снести, так он совсем по-зарубежному умным будет? Нет, не дождешься этого! Ты и сам-то вот немецкий кафтан одел, а душой-то весь прежний остался: только кулаком действовать умеешь и сам одного кулака боишься. Разумное слово тебя не проберет: смысла у тебя не хватит, чтоб понять его. И много ты наделаешь беды. Пока еще ты живешь, все кое-как у тебя ладиться будет, а умрешь - прахом пойдет твое дело. Иноземцы засилье возьмут, и будет у них твой народ рабами. Вот тебе мой сказ!
- Сестра! - воскликнул Петр. - Помиримся! Забудем! В великом почете я тебя около себя поставлю, вознесу так, как тебе и во сне никогда не снилось, Ваську Голицына тебе верну, пользуйся им на старости лет. Помиримся!
- Ого, какие ты песни, братец, запел! Так вот что я тебе скажу, царь-государь московский: как только выйду я за эти стены, хоть ты сам меня выведи, так сейчас же весь народ на тебя подниму. Знаешь ведь, Москва меня любит. Увидят меня - все за мной пойдут, а ты и ночи после этого не переживешь.
- Змея! - выкрикнул Петр, хватаясь за рукоять сабли. - И ты смеешь говорить мне это?
- А что же? - злобно ответила Софья. - Не одни немецкие шуты правду говорят русским царям. Чем еще сманивать выдумал! "Возвеличу", говорит! Что ж ты меня в постельницы, что ли, меня, царскую дочь и свою старшую сестру, к своей немчинской девке поставишь, когда на ней от живой супруги женишься и ее русской царицей сделаешь?
Софья оборвалась на полуслове. С хриплым воплем вырвал Петр из ножен саблю и кинулся к ней. Софья стояла, не дрогнув, со скрещенными на груди могучими руками, статная, высокая, и даже великан Петр в сравнении с ней казался меньше.
Сабля уже взвилась в воздухе; еще мгновение - Софья упала бы пораженная, но тут кто-то кинулся к ногам царя и схватил их, громко крича:
- Государь! Не забудь, она - твоя сестра! Бога вспомни!
Это одна из монахинь, приставленных к царевне-заточнице, не помня себя, кинулась на защиту ее пред остервенившимся братом.
Этот вопль заставил Петра опомниться, сабля выпала из его рук, и он опрометью бросился вон из сестриной кельи.
На крыльце его ждал Лефорт.
- Что с вами, государь? - тревожно спросил он, видя перекошенное лицо своего царя и друга.
Петр в порыве бросился к нему на шею, шакал, обнимая его, и, прерывая свои слова рыданиями, произнес:
- Что эта за женщина!.. Как она умна, и как жаль, что у нее такое злое сердце!
Это было последнее свидание Петра с сестрою.
Вскоре Софья была насильно пострижена в монашество с именем Сусанны, а затем ее заставили принять схиму. Вместе с Софьей пострижена была и другая неукротимая сестра царя, Марфа. Имя ей было дано Маргарита.
LV
Разрыв
Очередь была за царицей. Однако мало знал характер своей жены великий государь. Ни боярам, ни патриарху не удалось заставить Евдокию дать согласие на посестрие, то есть на пострижение в монастырь. Петр взялся за нелегкое дело сам.
На пороге ее покоев остановился надолго: о чем с ней говорить-то? Будет теперь слезы лить, в ноги бухаться. Эх, Аннушка, радость ты моя! Вздохнул и вошел.
- Поговорить надобно, Евдокия…
И замер пораженный. Не покорная раба сидела перед ним - нет, то была орлица во всем блеске грозной красоты. Гневом пылало ее лицо. Сына крепко прижимала она к себе. Единственного, бесценного, второй ее ребенок умер в младенчестве. Перед нею лежал раскрытый псалтырь: она, видно, читала вслух мальчику.
- Пришел я, Авдотья, - с некоторым усилием выговорил Петр, - одно дело повершить… При нашем разговоре Алексею быть не надлежит… Вышли-ка его к мамкам да нянькам…
Тяжело сел на низенький стульчик. Накануне с сумерек была великая попойка, и без того больная голова болела еще сильнее. Да и направляясь в Большие Терема к жене, для храбрости, чтобы язык развязался, Петр тоже выпил, но теперь и хмель не брал его: как-никак, а в этом деле он не чувствовал себя правым, и слова туго шли с заплетавшегося языка. А тут еще горевшие ярым гневом глаза жены подсказывали ему, что объяснение будет не из легких…
- Знаю я, с каким ты делом пожаловал ко мне, Петр Алексеевич, - выговорила наконец, едва сдержав волнение, Евдокия. Федоровна, - ведомы мне твои помыслы и ведомо все, что надумал ты. Пусть же и сын мой все ведает, не хочу отсылать Алешеньку.
- Ой, Авдотья! - так и загорелся Петр. - Отошли лучше добром! Не спорь со мною, не таких, как ты, видывал и в ярмо вводил… Отошли сына…
- Не отошлю! - упрямо воскликнула царица.
Петр подошел к ней и схватил ребенка за плечо. Перепуганный царевич закричал, заплакал и вцепился в одежду матери, но в следующее мгновение он был уже в руках отца.
- У-у, змееныш! - проскрипел тот зубами. - Эй, кто там есть, мамки, няньки!