Мережковский Дмитрий Сергееевич - Александр Первый стр 5.

Шрифт
Фон

- Что значит карбонар? - перебила она его, с детским усилием мысли, сдвинув тонкие брови. - Карбонары - те, кто против Бога и царей? Мне еще намедни Михаил Евграфыч объяснил…

Михаил Евграфович Лобанов был Софьин учитель русского языка, ревностный поклонник Магницкого.

- А разве нельзя быть против царей с Богом? - усмехнулся Голицын.

- Не знаю, - задумалась она. - Нет, нельзя… У нас в России нельзя. Спросите нянюшку Прокофьевну и Филатыча дворецкого, и дедушку Власия, покровского пчельника, - помните, он такой умный, - и самого дедушку Крылова, - он ведь тоже умница… Ну, чего вы смеетесь? Я сказать не умею. Но это так: все скажут, что в России царь от Бога.

- А почему же правда, что все говорят? И разве одна Россия на свете?.. По-итальянски карбонары значит угольщики. Это простые добрые люди, которые в Бога веруют не меньше нашего и хотят свободы отечеству от чужеземного ига…

- Да разве у нас чужеземное иго?

- А слышали, что говорил Козловский?

- Козловский - поляк: они все ненавидят Россию, готовы сделать ей всякое зло. А ведь вы ее любите?

- Не знаю, люблю ли, но можно и любя ненавидеть. И чья вина, что наша любовь похожа на ненависть?.. Только лучше не надо об этом, милая, право, не надо… Посмотрите-ка на дедушку Крылова. Вот кто чужеземного ига не чувствует! Когда его спросили однажды, какое по-русски самое нежное слово, он ответил, не задумавшись: "Кормилец мой". Какая рожа, Господи! А умен, еще бы! Может быть, умнее нас всех… Только вот никак не решит:

Не больше ли вреда, чем пользы от наук?

- Зачем вы?.. Не надо, не смейтесь.

- Да я не смеюсь, Софья! Мне страшно…

- Слушайте, Валя, голубчик, скажите, скажите мне все, что думаете! Со мной никто никогда не говорит об этом, а мне так нужно, если бы вы знали… Так нужно!

- Что сказать?

- Все, все! Почему в России чужеземное иго? Почему любовь похожа на ненависть? Почему вам страшно?..

Он взглянул на нее и опять, как давеча, увидел в лице ее недвижную стремительность: стрела на тетиве, слишком натянутой. Понял, что от того, что скажет, будут зависеть их общие судьбы. Душа ее обнажена перед ним, беззащитна, и может быть, слова его пройдут ее, как меч: будут подобны убийству. Но нельзя молчать.

И он заговорил уже не под музыку, а против музыки: она - о небесном, он - о земном, о великой неправде земли, о человеческом рабстве.

Говорил о русских помещиках-извергах, которые раздают борзых щенят по деревням своим для прокормления грудью крестьянок. Не все ли мы эти щенки, а Россия раба, кормящая грудью щенят? Говорил о барине, который сек восьмилетнюю дворовую девочку до крови, а потом барыня приказывала ей слизывать языком кровь с пола. Не вся ли Россия эта девочка? О княгине помещице, которая велела старосте отбирать каждый день по семи здоровых девок и присылать на господский двор; там надевали на них упряжь, впрягали в шарабан; молоденькая княжна садилась на козлы, рядом с собой сажала кучера, брала в руки вожжи, хлыст и отправлялась кататься; вернувшись домой, кричала: "Мама, мама! Овса лошадям!" Мама выходила; приносили кульки орехов, пряников, конфет, насыпали в колоду и подгоняли девок; они должны были стоять у колоды и есть. Не все ли величье России, ее победоносное шествие - катанье на семерке баб?

Он говорил, - и с жалобным звоном хрустальная лестница рушилась, и в черную пропасть падали ангелы. Он видел, как лицо Софьи бледнеет, но уже не мог остановиться; чувствовал восторг разрушения, насилия, убийства. Вечная правда земли - против вечной правды небес.

- Почему же государю не скажете? - прошептала Софья, когда он умолк: - ведь не вы один так думаете?

- Не я один.

- Ну, так вы должны сказать ему все…

Он взглянул на портрет государя, такой похожий на нее, и вдруг ему обоих стало жалко, страшно за обоих. Но опять - небесная музыка, опять хрустальная лестница - и восторг святого разрушения, святого насилия, святого убийства.

- А вы, Софья, почему государю не скажете?

- Разве он меня послушает? Я для него ребенок…

- Ну, так и мы все ребята, щенята: сосем рабью грудь и пищим, а когда надоест наш писк, удавят, как щенят…

Последний звук виолончели замер; последние осколки хрустальной лестницы рухнули - и наступило молчание, мрак; и во мраке - белое, жирное, как опара, из квашни расползшаяся, - лицо Крылова, лицо всей рабьей земли: "Долго ли до поросенка под хреном?"

В лице Софьи было такое страдание, такой ужас, что Голицын сам ужаснулся тому, что сделал.

- Софочка, милая…

- Нет, оставьте, не надо, не надо, молчите! Потом… - проговорила она, еще больше бледнея; быстро встала и пошла от него. Он хотел было идти за ней, но почувствовал, что не надо, - лучше оставить одну. Ужаснулся. Но радость была сильнее, чем ужас; радость о том, что теперь любовь к Софье и любовь к свободе для него - уже одна любовь.

Захотелось играть, шалить, как школьнику. Подсел к дедушке Крылову и шепнул ему на ухо с таинственным видом:

- Все ли с огурцами, дедушка?

- Ну, ну, чего тебе? Каких огурцов? - покосился тот недоверчиво.

- Из вашей же басни, Иван Андреевич! Помните, "Огородник и Философ":

У Огородника взошло все и поспело,
А Филосóф -
Без огурцов.

Это ведь о нас, глупеньких. А вы, дедушка, умница - единственный в России философ с огурцами…

- Ну, ладно, ладно, брат, ступай-ка, не замай дедушку…

- А только как бы и вам без огурцов не остаться? - не унимался Голицын. - У дядюшки-то моего в министерстве, знаете что? На баснописца Крылова донос…

И рассказал, немного преувеличивая, то, что действительно было. Филарет Московский, составитель Катехизиса, предлагал запретить большую часть басен Крылова за глумление над святыми, так как в этих баснях названы христианскими именами бессловесные животные: медведь - Мишкою, козел - Ваською, кошка - Машкой, а самое нечистое животное, свинья - Февроньей.

Крылов остолбенел, вытаращил глаза, и рот у него перекосился так, что, казалось, вот-вот сделается с ним второй удар. Голицын уже и сам не рад был шутке своей.

Подошла Марья Антоновна и, когда узнала, в чем дело, рассмеялась.

- Крылышко, миленький, как же вы не видите, что он пугает вас нарочно? Никакого доноса нет, а если б и было что, разве мы вас в обиду дадим?

- Матушка!.. Марья Антоновна!.. Кормилица!.. - лепетал Крылов и целовал ее руки, и готов был повалиться в ноги.

Долго еще не мог успокоиться, все крестился, чурался, отплевывался:

- Ахти, ахти!.. Грех-то какой!.. Февронья-Хавронья… А мне и невдомек… Господи, Матерь Царица Небесная!..

Наконец позвали ужинать. Только войдя в столовую и увидев поросенка, который, оскалив мордочку, улыбнулся ему ласково, как внучек дедушке, - Иван Андреевич успокоился окончательно, выпил рюмку водки, подвязал салфетку, и опять воцарилась на лице его ясность невозмутимая:

А мне, что говорить ни станут, -
Я буду все твердить свое:
Что впереди - Бог весть, а что мое - мое.

Уходя от Нарышкиных, Голицын встретился на лестнице с князем Трубецким и сказал ему, что о своем поступлении в Тайное Общество завтра, после свидания с Аракчеевым, даст решительный ответ.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

"Милый друг Софа, сегодня я не приду к вам, как обещал. Я устал на заупокойной обедне и, хотя ноге моей лучше, но она все-таки дает себя чувствовать. Штофрегент говорил мне, что вы опять больны. Он жалуется, что вы недостаточно бережетесь. Если б вы знали, как это огорчает меня! Прошу вас, дитя мое, исполняйте советы медиков в точности: всякая неосторожность в здешнем климате может быть для вас пагубна. Будьте же умницей, слушайтесь докторов и лечитесь как следует. Только что выберу свободную минуту, приеду к вам и надеюсь видеть вас уже здоровой. Государыня целует вас. Медальон с ее портретом почти готов; я сам привезу его вам. Храни вас Бог.

11 марта 1824 г.

С.-Петербург".

Это письмо государя, написанное по-французски, передала Софье старая няня, Василиса Прокофьевна. Когда Софья прочла его, ей захотелось плакать.

- Ну, хорошо, ступай, - проговорила она, едва удерживая слезы.

- Лекарство принять извольте, барышня!

С решительным видом Прокофьевна взяла склянку с лекарством и ложку.

- Не надо, оставь. Потом. Сама приму… Ступай же!

- Давеча не приняли и теперь не хотите!..

- Ах, няня, няня! Господи, какая несносная… Да ступай же, говорят тебе, ступай!.. - прикрикнула на нее Софья, и слезы детского упрямства, детской обиды задрожали в голосе.

Но старушка не уходила и, налив лекарство в ложку, продолжала ворчать:

- Доктор, небось, велел аккуратно, а вы что? И маменьке обещали, и папеньке…

Поднесла к самым губам ее ложку.

- Сейчас принять извольте.

Ложка дрожала в старых руках, вот-вот расплещется. Когда Софья представила себе, что проглотит мутно-желтую густую жидкость с отвратительно-знакомым вкусом, вкусом болезни, ей показалось, что ее стошнит. Склоненное над нею, с поджатым, ввалившимся ртом, сморщенное лицо старушки, незапамятно-родное, милое, все, до последней морщинки, нежно любимое, - вдруг сделалось ненавистным, тошным, как вкус лекарства. Ей казалось, что она больна не от болезни, а от няни, от мамы, от доктора, от Шувалова, от всех, кто к ней пристает, мучит ее. Злобно оттолкнула протянутую руку. Ложка упала на пол, лекарство пролилось.

- Матерь Царица Небесная! - взахалась Прокофьевна. - Ковер залили! Ужо Филатыч увидит… Что же это такое, Господи? Что за ребенок! Ни лаской, ни сердцем! Погоди-ка, сударыня, вот ужо скажу папеньке…

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Скачать книгу

Если нет возможности читать онлайн, скачайте книгу файлом для электронной книжки и читайте офлайн.

fb2.zip txt txt.zip rtf.zip a4.pdf a6.pdf mobi.prc epub