Государь взглянул на Голицына: угодливая ласковость в мягких морщинах, как у доброй няни или старой сводни; не камень, на который можно опереться, а подушка, в которую можно плакать, кричать от боли, - никто не услышит.
- Я не ропщу, Голицын, сохрани меня Боже! Мне ли забыть о милостях Его неизреченных? "Ангелам своим заповесть о тебе", - помнишь, как мы загадали и нам открылся этот псалом, когда Наполеон переступал через Неман? Исполнилось пророчество: ангелы понесли меня на руках своих, и было мне так спокойно среди страхов и ужасов, как младенцу на руках матери. Господь шел впереди нас; Он побеждал врагов, а не мы. И какие победы, от Москвы до Парижа! Какая слава, - не нам, не нам, а имени Твоему, Господи! Когда на площади Согласия служили мы молебен, очищая кровавое место, где казнен Людовик XVI, и вместе с нами преклонила колени вся Европа, - я дал обет довершить дело Божье: призвать все народы к повиновению Евангелию; закон божественный поставить выше всех законов человеческих; сложить все скипетры и венцы к ногам единого Царя царей и Господа господствующих, - вот чего я хотел, вот для чего заключил Священный Союз…
Говорил спеша и волнуясь; встал и ходил по комнате. Несмотря на красный свет лампады, видно было, как лицо его бледно. Потом опять сел и, упершись локтями в колени, опустил голову на руки.
- В чем же вина моя? Ищу, вспоминаю, думаю: что я сделал? Что я сделал? За что меня покинул Бог?..
Голицын хотел что-то сказать, но почувствовал, что говорить не надо, нельзя утешать; только тихонько, взяв руку его, поцеловал ее и заплакал.
Оба - грешники, оба - мытари; но правда Божья была в том, что грешник над грешником, мытарь над мытарем сжалился.
- Спасибо, Голицын! Я знаю, ты любишь меня, - проговорил государь сквозь слезы, целуя склоненную лысую голову.
- Не я, не я один, ваше величество: вся Россия, пятьдесят миллионов верноподданных ваших…
- Ну, верноподданных лучше оставим, - поморщился государь с брезгливостью. - Чего стоит их любовь, я знаю. В Москве, во время коронации, толпа меня стеснила так, что лошади негде было ступить; люди кидались ей под ноги, целовали платье мое, сапоги, лошадь; крестились на меня, как на икону. "Берегитесь, - кричу, - чтоб лошадь кого не зашибла!" А они: "Государь батюшка, красное солнышко, мы и тебя, и лошадь твою на плечах понесем, - нам под тобою легко!" А в двенадцатом году, в Петербурге, в день коронации, когда пришла весть о пожаре Москвы, - с минуты на минуту ждали бунта. В Казанский собор к обедне надо было ехать; и вот, как сейчас помню: всходили мы с императрицами по ступеням собора между двумя стенами толпы, и такая тишина сделалась, что слышен был только звук наших шагов. Я не трус, Голицын, ты знаешь, - но страшно было тогда. Какие взоры! Какие лица! Никогда не забуду… А потом, при первой же удаче, опять: "Государь батюшка, красное солнышко!" Но я уже знал, чего любовь их стоит. Люди подлы, и народы иногда бывают так же подлы, как люди…
- Не будьте несправедливы, ваше величество: слава ваша - слава России. Не встала ли она, как один человек, в годину бедствия?
- И медведица на задние лапы встает, когда выгоняют ее из берлоги, - сказал государь, пожимая плечами опять с тою же брезгливостью. - Ну, да что об этом? Им подо мною легко, да мне-то над ними тяжко - тяжко презирать свое отечество. Веришь ли, друг, такие бывают минуты, что разбить бы голову об стену!
Что-то промелькнуло в глазах его, отчего опять показалось Голицыну, что вот-вот заговорит он о звере, грызущем ему внутренности; но промелькнуло - пропало и заговорил о другом.
- Помнишь, что я тебе сказал, когда подписывал акт о престолонаследии?
- Помню, ваше величество.
- Ну, так понимаешь, к чему веду?
Манифест об отречении Константина Павловича от престола и о назначении Николая наследником подписан был осенью в Царском Селе. На запечатанном конверте государь сделал надпись: "Хранить в Успенском соборе с государственными актами до моего востребования, а в случае моей кончины открыть прежде всякого другого действия". Знали о том только три человека в России: писавший этот манифест, Голицын, Аракчеев и Филарет, архиепископ московский. Тогда же произнес государь несколько загадочных слов о своем собственном возможном отречении от престола. Голицын удивился, испугался и понял, что слова на конверте: "до моего востребования", означают это именно возможное отречение самого императора Александра Павловича.
- Понимаешь, к чему веду? - повторил государь.
- Боюсь понять, ваше величество…
- Чего же бояться? Солдату за двадцать пять лет отставку дают. Пора и мне. О душе подумать надо…
Голицын смотрел на него с тем же испугом, как тогда, в Царском Селе: отречение от престола казалось ему сумасшествием.
- Давно уже хотел я тебе сказать об этом, - продолжал государь: - ты так хорошо написал тогда; попробуй, может, и теперь удастся?
- Увольте, - пролепетал Голицын в смятении. - Могу ли я? Подымется ли у меня рука на это? И кто поверит? Кто согласится? Да если только, Боже сохрани, народ узнает о том, подумайте, ваше величество, какие могут быть последствия…
- А ведь и вправду, пожалуй, - усмехнулся государь так, что мороз пробежал по спине у Голицына: вспомнилась ему усмешка императора Павла, когда он сходил с ума. - Не поверят, не согласятся, не отпустят живого… Как же быть, а? Мертвым притвориться, что ли? Или нищим странником уйти, как те, что по большим дорогам ходят, - сколько раз я им завидовал? Или бежать, как юноша тот в Гефсиманском саду, оставив покрывало воинам, бежал нагим? Так что ли? Так что ли? А?..
Говорил тихо, как будто про себя, забыв о Голицыне; вдруг взглянул на него и провел рукой по лицу.
- Ну, что? Испугался, думаешь, с ума сошел? Полно, небось, пошутил; мертвым не прикинусь, голым не убегу… А об отречении подумай. Да не сейчас, не сейчас, не бойся, может, еще и не скоро. А все же подумай… И спасибо, что выслушал. Некому было сказать, а вот сказал, - и легче. Спасибо, друг! Я тебе никогда не забуду.
Встал, обнял его и что-то шепнул ему на ухо. Голицын отпер потайной шкапчик в подножьи креста, вынул золотой сосудец, наподобие дароносицы, и плат из алого шелка, наподобие антиминса. Разложил его на плащанице и поставил на него дароносицу.
Поцеловались трижды с теми словами, которые произносят в алтаре священнослужители, приступая к совершению таинства.
- Христос посреди нас.
- И есть, и будет.
Опустились на колени, сотворили земные поклоны и стали читать молитвы церковные, а также иные, сокровенные. Читали и пели голосами неумелыми, но привычными:
Ты путь мой, Господи, направишь,
Меня от гибели избавишь,
Спасешь создание свое. -
любимую молитву государя, стихи масонской песни, начертанные на образке, который носил он всегда на груди своей; пели странно-уныло и жалобно, точно старинный романс.
- Не отвéржи мене от лица Твоего и Духа Твоего Святаго не отъими от мене! - воскликнул государь дрожащим голосом и слезы потекли по лицу его, в алом сияньи лампады, точно кровавые. - Не отъими, не отъими! - повторял, стуча лбом об пол с глухим рыданием, в котором что-то послышалось, отчего вдруг опять мороз пробежал по спине у Голицына.
Голицын встал и благословил чашу со словами, которые возглашал иерей во время литургии, при освящении Даров:
- Примите, ядите: сие есть Тело Мое, за вас ломимое…
И причастил государя; потом у него причастился.
Если бы в эту минуту увидел их Фотий, то понял бы, что недаром изрек им анафему.
Священник из города Балты, уроженец села Корытного, о. Феодосий Левицкий, представил государю сочинение о близости царствия Божьего. Государь пожелал видеть о. Федоса. На фельдъегерской тележке привезли его из Балты в Петербург, прямо в Зимний дворец. Он-то и научил государя этому сокровенному таинству внутренней церкви вселенской, обладающему большею силою, нежели евхаристия, во внешних поместных церквах совершаемая. И государь предпочитал, особенно теперь, после анафемы Фотия, это сокровенное таинство - явному, церковному.
Причастившись, прочли молитву, которой научил их тоже о. Федос, о спасении всего рода человеческого, о исполнении царства Божьего на земле, как на небе, о соединении всех церквей во единой церкви вселенской.
- Спаси, Господи, мир погибающий! - заключалось каждое из этих прошений.
Поцеловавшись трижды поцелуем пасхальным: "Христос воскресе!" - "Воистину воскресе!" - заперли в шкапик дароносицу с антиминсом и вышли в кабинет.
Холодный свет дневной ослеплял после алого теплого сумрака, как будто перешли они из того мира в этот. И лица изменились: вместо таинственных братьев церкви невидимой опять - царь и царедворец.
Заговорили о делах житейских.
- А кстати, Голицын, просил я намедни Марью Антоновну не принимать князя Валерьяна, племянника твоего. Не знаю, о чем они говорят с Софьей, но беседы эти волнуют ее, а ей покой нужен. Скажи ему, извинись как-нибудь, чтоб не обиделся.
- Помилуйте, ваше величество! Смеет ли он?