Всего за 51.9 руб. Купить полную версию
- Мой план таков. Как скоро собраны будут полки для новой присяги и солдаты окажут сопротивление, то офицерам вывести их к ближнему полку, а когда тот пристанет, - к следующему, - и так далее. Когда же полки почти всей или большей части гвардии будут собраны вместе, - требовать прибытия государя цесаревича. Так будет соблюден весь вид законности и упорство полков сочтено верностью, но цель Общества уже потеряна. Если же известие к цесаревичу не будет послано, то идти к Сенату и требовать издания манифеста, в коем объявить, что назначаются выборные люди от всех сословий для утверждения, за кем остаться престолу и на каких основаниях. Между тем Сенат должен утвердить Временное Правление, пока не будет учреждена Великим Собором народных представителей новая конституция Российская. По объявлении же сего манифеста, войскам непременно выступить из города и расположиться близ оного лагерем, дабы сохранить и посреди самого бунта совершенную тишину и спокойствие, тишину и спокойствие - вот…
"Революция на розовой воде", - вспомнилось Голицыну.
- Прекрасный план, Трубецкой, - сказал Рылеев. - Только боюсь, не долго ли будет от полка к полку ходить? И разве это непременно нужно?
- Непременно. Как же иначе?
- А так - прямо на площадь. Я полагаю, что довольно одной роте взбунтоваться, чтоб совершился переворот. Хоть пятьдесят человек придет, я становлюсь в ряды с ними! - воскликнул Рылеев, и глаза его загорелись таким огнем, что Трубецкому стало жутко. Он вдруг замолчал и почувствовал, что говорит совсем не то, что надо.
За дверью стоял гул голосов. Говорили все вместе, кричали, спорили. Слов не было слышно, но крик был такой, что казалось, вот-вот подерутся.
Вдруг с шумом распахнулась дверь, и в комнату вбежал лейб-гвардии московского полка штабс-капитан князь Щепин-Ростовский, весь красный, потный, растрепанный, взъерошенный, неистовый, похожий на пьяного или сумасшедшего.
- Ну и к черту вас всех, подлецы, трусы, изменники! - вопил он, потрясая кулаками. - Делайте, что знаете, а я…
- Чего вы, сударь, кричите? Мы не глухие, - остановил его Рылеев спокойно, и тот на мгновенье опешил.
- Послушайте, Рылеев, не могу я больше с ними! С этими филантропами ничего не поделаешь! Тут просто надобно резать, резать, да и только! А если не хотят, я первый пойду и на себя донесу…
- Да замолчите же, черт вас побери! - вскочил Рылеев и затопал ногами. - Взбесились вы, что ли? И чего лезете? Разве не видите, мы делом заняты. Ступайте, ступайте вон! - схватил он его за плечи и, хотя казался маленьким, слабеньким перед огромным Щепиным, так ловко повернул и вытолкал из комнаты, что Оболенский с Голицыным не успели опомниться, как все уже было кончено.
Рассмеялись. Но Трубецкому было не до смеху.
- Ну, вот, слышали? Это что же такое, Рылеев? А? - пролепетал он, бледнея.
- Ничего, Трубецкой, не беспокойтесь. Он только так говорит. Я его уйму. Он у меня в руках. Крикун, буян, а сердце доброе.
- Сердце доброе, а резать хочет, - продолжал Трубецкой. - И не он один, а все. Только о крови, об убийстве и думают. Нет, господа, я не могу… Бог видит душу мою: я не был никогда ни злодеем, ни извергом и произвольным убийцей быть не могу, не могу - вот…
"Я желаю отойти от Общества", - хотел сказать и не сказал - опять язык не повернулся. Чем больше хотел, тем меньше мог.
- Ну, я пойду, - вдруг поднялся и подал руку Рылееву со странно-внезапной поспешностью.
- Куда вы? Постойте. Как же так? Ведь мы еще не решили…
- Да что же решать? Все равно не решим.
- А ведь, пожалуй, что так: не решим. А может, и решать не надо. Обстоятельства покажут… Ну, ладно, с Богом! Значит, до завтра? - положил ему руки на плечи и приблизил лицо к лицу его так, что он почувствовал его дыхание. - А вы, Трубецкой, на меня не сердитесь? Не сердитесь, голубчик, ради Бога! - улыбнулся детски-нежной улыбкой. - Уж виноват, сам знаю, что виноват! Распоряжался, не слушался, вольничал. Ну, да уж этого больше не будет, кончено. Завтра вы диктатор, а я рядовой, ваш раб верноподданный. Пикни только кто против вас, - своими руками убью! Ну, Христос с вами! - хотел его обнять, но тот отшатнулся и побледнел еще больше. - И обнять не хотите? Так, значит, сердитесь? - заглянул ему прямо в глаза Рылеев.
Трубецкой думал только о том, как бы уйти поскорей: боялся, чтобы опять дурно не сделалось. Вдруг обнял и поцеловал Рылеева. "Целованием ли предаешь Сына Человеческого?" - подумал и выбежал из комнаты.
Опомнился только на площадке лестницы. Почувствовал, что кто-то держит его за полу шинели. Оглянулся и увидел Оболенского. Он что-то говорил ему. Трубецкой долго не мог понять что; наконец понял:
- А все-таки будете завтра на площади?
Сделал над собой усилье.
- Да что ж, если две какие-нибудь роты придут, что может быть? Кажется, все тихо пройдет, - ответил почти спокойно.
- А все-таки будете? - не отставал Оболенский, держал его за полу. Но Трубецкой уже ничего не ответил, вырвался, выбежал на улицу, бросился в карету, крикнул кучеру: "Домой!", захлопнул дверцу и забился в угол, ни жив, ни мертв.
В карете пахло чайною розою - милым Каташиным запахом.
"Еще не знает! А ведь узнает когда-нибудь", - подумал с новым ужасом.
"А все-таки будете завтра на площади?" - опять прозвучало в ушах.
Вскочил, потянулся к окну, хотел опустить стекло и крикнуть кучеру: "Назад, к Рылееву!" Но ослабел, изнемог, упал на подушки, как будто весь вдруг сделался мягким, жидким.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Голицын решил, едучи в Петербург, остановиться в гостинице Демута на Мойке, у Полицейского моста. К себе на квартиру, в дом Бауера, у Прачешного моста, не заезжал, потому что она стояла все лето неубранная, а единственный слуга его, старый камердинер, уехал на побывку в деревню; да и сыщиков боялся, - знал от Рылеева, что за ним следят. Но когда привез в почтовом дилижансе из Москвы обеих спутниц своих, госпожу Толычеву с дочерью, к Наталье Кирилловне Ржевской, сдал их ей с рук на руки и стал прощаться, чтобы ехать в гостиницу, старуха об этом и слышать не захотела.
- Что ты, батюшка, помилуй! Слыхано ли дело, из честного дома гостя в трактир отпускать! Мало тебе горниц, что ли? Весь дом пустехонек. Живи на здоровье. Да ведь ты же нам и свой человек.
Едва не с первых минут знакомства Наталья Кирилловна сосчиталась с ним свойством отдаленнейшим.
Голицын согласился тем охотнее, что ему казалось, что в доме ее он будет в большей безопасности, и еще потому, что не хотелось расставаться с Маринькой.
Дом Ржевской был на Фонтанке, у Аларчина моста. Место глухое. Кругом пустырь; только на окраине его виднелись низенькие домики. Иногда, по ночам, в темноте, с пустыря слышались вопли: "Караул! Грабят!" Испуганные люди вскакивали с постелей, отворяли форточки, высовывали головы и отвечали как можно внушительней: "Идем!" - но не шли, а снова забивались в теплые постели и с головой под одеяла прятались.
Окруженный старым садом, когда-то регулярным, но давно уже запущенным, дом похож был на загородный дворец вельмож екатерининских.
В больших сенях, с колоннами и мраморной лестницей, седые слуги дремали, вязали чулки или читали псалтырь вполголоса. В обширных залах штофные обои на стенах полиняли и выцвели. Хрустальные подвески на люстрах, прозрачно-темные, как дымчатые топазы, тускло мерцали, дрожа и звеня, когда кто-нибудь шел по комнате. Огромные голландские печи из голубых изразцов были жарко натоплены. Во всех покоях накурено смолкою и тишина мертвая.
Бабушкина комната - угольная. Стены боскетом расписаны. Здесь, как в лавке старьевщика, шифоньерки, этажерки, стеклянные шкапчики с фарфоровыми куколками, круглые столики с медной решеткой, пузатые комоды с китайской инкрустацией - все напоминало о веке ином. На окнах - низенькие ширмочки с малиновыми стеклами, кидавшими на все предметы и лица нежный отсвет розовый, похожий на вечный закат. У одного из окон - клетка и подставка с шестом для белого, с желтым хохолком, попугая, Потапа Потапыча.
Бабушка была маленькая, сухенькая старушка с очень бледным, точно восковым, лицом, как у покойника: казалось, пролежала сутки в гробу, встала и опять начала жить. Всегда в туалете - шелковом платье стального цвета, с рюшевым бароком около шеи, в белом тюлевом, с широким рюшем, чепце, в глянцевитых мелких фальшивых букольках - en grappes de raisin; меховая кацавейка на плечах: старушка вечно зябла. За полчаса перед тем, как ей выйти из спальни, особая немка-приживалка, жирная, как купеческая лошадь, садилась в кресло и нагревала место.
Бабушка в кресле сидела прямо, несмотря на множество подушечек, шерстяных, шелковых и бисерных. Рядом с нею, на столике, стояла коробочка с пудрою: старушка часто пудрилась и потом утиралась платочком или шкуркою из пузыря, домодельною. На круглой скамеечке, у ног ее, лежала, свернувшись, белая болонка Фиделька, презлая.
- Скажи, зачем ты так трясешь подносом? - спрашивала бабушка, когда поутру девка Марфушка подавала ей чай.
- Фиделька больно ноги кусает.
- Должно ли из-за этого трясти подносом? - удивлялась Наталья Кирилловна.
Была очень мнительна; при малейшем нездоровье ложилась в постель и привязывала к "пульсам" уксусные тряпочки. Не любила слышать о покойниках. Старая приживалка Захаровна прослышит, бывало, что кто-нибудь умер, придет к ней в спальню и шепнет на ухо.
- Молчи, что я знаю. Ты мне не говорила, слышишь! - строго скажет ей бабушка.