Ни встреча с папой, ехавшим на белом муле, ни молитва у Гроба Господня, ни обряд посвящения в орден Храма не произвели на Генриха такого глубокого впечатления, как заплаканное лицо старого священнослужителя. Он почувствовал, что попраны извечные, священные законы и что ему надлежит своим приговором восстановить их чистоту, иначе весь мир пойдет прахом.
Он внимательно посмотрел на Юдку, орудие дьявольского соблазна. Она сидела, опустив голову и не глядя на князя. Бронзовые кудри рассыпались по плечам и закрыли часть лица, в прорехах платья, изодранного на груди и на плечах, белело нежное тело. Ссутулившаяся, поникшая, сломленная, Юдка словно отдалялась от Генриха, словно уплывала от него на плоту по бескрайнему синему бурному морю. Волны захлестывали ее, она погружалась в кипучую бездну горя, и чудилось князю, он уже видит Юдку как сквозь туман - все меньше она, все дальше, все бесплотней. Зато сам он, казалось Генриху, в сравнении с нею растет, возносится ввысь на своем троне из слоновой кости, как на облаке, и холодный туман закрывает от него эту женщину, ее тело, заглушает ее речи, ее голос. Слова Гумбальда, который призывал Генриха быть судией, производили в нем перемер ну, подобную той, что свершается в облатке при произнесении священником слов Христовых - в облатке, оскверненной прикосновением Юдки, - они освящали Генриха, преображали его. Он уже не был Генрихом, нежным любовником, хранящим в памяти каждое прикосновение к этому жалкому истерзанному телу, которое отдалялось от него, как несомый волнами труп потерпевшего кораблекрушение. Не человеком был он теперь, но машиной, орудием стоящего над людьми закона, и ему надлежало восстановить естественный порядок вещей, нарушенный святотатством Юдки. В эти минуты его власть была призрачной, он должен был поступить, как велит закон.
А закон этот, установленный издревле, изложил, насилу поднявшись с места, другой старик, воевода Вшебор, сам уже почти покойник. Вшебор объяснил, что ежели кто совершит преступление против церкви, то святотатца, как величайшего злодея, должно побить камнями.
Ни один мускул не дрогнул в лице Вшебора при этих словах, и Генрих тоже с каменным лицом взирал на Юдифь. Она сидела неподвижно на табурете меж двумя стражами, скрючившись, подобно зверьку, припадающему к земле. Но когда раздался голос Вшебора, она медленно подняла голову и глянула прямо в глаза Генриху спокойным, безбоязненным взором; видно, ей просто хотелось полюбоваться князем, восседающим на троне в серебристо-белом плаще. В последний раз она упивалась его красотой, своей любовью к нему и, изнемогая от любви, уходила из жизни. Князь встал, а она все смотрела на него с восторгом и обожанием.
- Пусть будет так, как сказал Вшебор! - твердо молвил князь и снова взмахнул голубым платком.
Все склонились, Генрих отвернулся от Юдки, и она, как подстреленная птица, пала наземь. Генрих начал спускаться по ступеням, Вшебор и Грот пытались удержать его - надо, мол, решить и другие дела, - но он не стал их слушать и удалился в свои покои. Протяжно и уныло затрубили трубы, оповещая, что вече закончилось. И этот трубный глас обозначил границу между прошлой жизнью Генриха и тон, что началась отныне. Едва он смолкнул, весь пройденный Генрихом жизненный путь предстал перед ним, как нечто бесконечно далекое и чуждое. Нарядный, блистательный рыцарь, благочестивый князь Генрих Сандомирский - то, чем был он до сих пор, - мнился ему нелепым фигляром. Теперь он совсем одинок. Будущее простирается как бескрайняя пустыня, а то, что он видит вокруг, - бессмысленный фарс.
После неудачной попытки удержать Тэли князь вместе с Герхо вернулся в замок, и жизнь его потекла без видимых перемен. Он не избегал общества, не затворился в своих покоях; напротив, давал пиры, ездил на охоту, шутил, смеялся, часто толковал с постаревшим Виппо. Все как бы забыли о страшном происшествии, и вскоре оно отошло в область преданий. Однако Генрих ничего не забыл, он хранил в памяти те дни до мельчайших подробностей. И в ее свете характеры окружающих людей стали для него намного понятней. Как одинокое облако в ясном небе, рассеялось самообольщение, и он увидел истинные очертания действительности. Кому не случалось, лежа в постели, уже засыпая, прищурить глаза и с удивлением обнаружить, что все, на что падает ваш взгляд, все предметы в комнате обретают новый облик, наполняются сложной внутренней жизнью, прежде скрытой от нас. Так и Генрих увидел сущность тех людей, которых встречал повседневно, и с горечью убедился в их ничтожестве и ограниченности. Один лишь Герхо, как всегда почтительный, но теперь уже всегда глядевший на князя с усмешкой, казалось, был закован в непроницаемую броню.
Усмешка Герхо была верным свидетельством нравственного поражения Генриха. То, в чем Генрих видел государственную необходимость, погубило его и лишило уважения близких. Он постиг призрачность своей власти. Как не мог он в пении тягаться с Бартоломеем, так не под силу было ему сравниться в величии с Храбрым. Он знал, куда и ради чего вести людей, но не мог их вести. Не было у него людей, никто не верил в его величие, да и само это величие меркло тем сильней, чем больше Генрих старался его поддержать.
Вынося Юдке смертный приговор, Генрих полагал, что поступает свободно, мужественно, по велению совести. По сути же у него просто не хватило сил воспротивиться, восстать одному против всех - и этот поступок стал для него проклятием, которое истощило его душевные силы.
Окружающие были для него понятней, чем прежде, но самого себя он понимал все хуже. Теряясь в бесплодных мечтаниях, он утрачивал способность к действию. Разложение началось незаметно, изнутри, но уже через несколько месяцев признаки его стали явными. Князь перестал ходить в баню, вызывать цирюльника, перестал совещаться с Виппо и объезжать границы и крепости.
Сам он этого не замечал, ему казалось, что он очень деятелен, что жизнь его заполнена до предела, что он лихорадочно готовится к борьбе. Но проходили недели, месяцы, годы - и ничто не менялось. Кипучая деятельность, борьба - были самообманом, существовали только в воображении Генриха, который не видел язвительных усмешек воинов, разочаровавшихся в своем вожде.
27
Потом пришли страшные дни, непроглядный мрак обступил Генриха, словно он очутился на дне пропасти, куда не доходил дневной свет, не доходил шум повседневной жизни, заботы и волнения, которыми жил княжеский двор. Князь никого не принимал; тщетно добивались к нему доступа подскарбий Виппо, княжеский ловчий Смил из Бжезя, майордом Готлоб; духовных особ он тоже не хотел видеть - ни Гумбальда, ни придворного капеллана, почтенного аббата Гереона, ведавшего канцелярскими делами и порядком богослужений. В покоях князя бывал только Герхо, но Генрих даже не смотрел на него, все ходил из угла в угол, глядя перед собой мутным, невидящим взором. Но вот однажды князь призвал к себе Гереона и спросил его, можно ли молиться за души осужденных на вечные муки, за язычников, евреев или же за приверженцев Магомета. Благочестивый аббат, весьма удивившись, объяснил, что церковь лишь один раз в году дозволяет служить молебен за нехристей, а именно в день, когда не свершается возношение святых даров - в страстную пятницу.
- Но это молебен за живых, - возразил князь, - а как быть с умершими?
Гереон задумался. Конечно, за упокой души нехристей молиться не положено, ибо они осуждены на вечные муки, равно как и самоубийцы, казненные и те, кого мать наша церковь отринула от своего лона, однако князю вряд ли будет приятно это слышать.
- Сие одному господу ведомо, - сказал он наконец. - Возможно, в страстную пятницу не грешно и за них помолиться.
Но Генрих понял, что Гереон просто боится его прогневить. Перед его глазами неотступно стояла одна картина: в огромной зале толпа народу, собравшиеся на вече светские и духовные особы, опора княжества, и все, затаив дыхание, слушают его речь, а посреди залы маленькая, жалкая фигурка в лохмотьях. Эта женщина была его любовницей, и ему пришлось вынести ей смертный приговор. Все желали, чтобы она осталась жива, даже священники, возмущавшиеся ее кощунственным поступком, - ведь им было известно, что она любовница князя, а прежде они осуждали его за то, что у него нет женщины. Они осыпали Юдку проклятьями, негодовали, потрясали руками, однако в душе надеялись, что князь оправдает ее или хотя бы прикажет тайком вывести из подвала и отправить в какой-нибудь отдаленный монастырь или в крепость на границе. Только она одна знала, что иначе не может быть, и он это знал. Они смотрели друг на друга через всю залу, и страх исчезал из ее глаз, когда они встречали его спокойный, холодный взгляд. Иного выхода не было, она чувствовала себя уже мертвой, и Генрих это видел. Выслушав приговор, она даже не вскрикнула; она поникла, когда Генрих от нее отвернулся, и упала наземь лишь потому, что князь отвратил от нее свой взор. Потом она умерла, а когда - Генрих так и не знал.
Перед казнью она пожелала принять христианство, но никто не решился окрестить колдунью. Душу ее ввергли в кромешную тьму, и Гереон теперь запрещает молиться за нее. Генриху вспомнилось, что ему однажды рассказывал Лестко. Простой народ, мол, верит, что покойник в течение трех лет и трех месяцев возвращается в свой дом, и надо ему ставить еду, чтобы приходил еще. А иные вдовы уверяют, будто к ним каждую ночь приходит муж и спит с ними, надо лишь оставить покойнику молока в миске, маковую головку да наперсток меду. Когда Кривоустый в лохмотьях явился княгине Саломее во сне, он не молитв просил - этого добра ему хватало, - а еды. Но благочестивая княгиня не дала ему поесть, потому что не знала, чего он хочет, - одно слово, немка.